Регистрируйтесь, чтобы читать цифровую версию журнала, а также быстро и удобно оформить подписку на Rīgas Laiks (русское издание).
Не удалось соединить аккаунты. Попробуйте еще раз!
Я уже бывала здесь, у гигантской электростанции в районе Фридрихсхайн, сразу за Шпрее в бывшем Восточном Берлине, совсем недалеко от того места, где некогда стояла Берлинская стена. В прошлые мои посещения мы толкались в очереди с друзьями; в первый раз, мягкой субботней ночью, пришлось простоять три часа – как выяснилось, как раз в тот день клуб отмечал день рождения. Внутрь я попала уже с восходом солнца. Второй раз, глубокой зимой, мы простояли сорок минут на пробирающем до костей морозе в –11. Сегодня я пришла сюда уже как местная – одна, в воскресенье, в апреле.
Пришла я сюда не ради наркотиков и не чтобы напиться, случайных связей я, собственно, тоже не ищу; на самом деле, если там внутри кто-нибудь на танцполе придвинется ко мне слишком близко, я, скорее всего, отодвинусь. Я, сорокапятилетняя женщина, пришла сюда, чтобы побыть одной в окружении техно-музыки, которая проигрывается на одной из лучших в мире звуковых систем, – чем громче и жестче, тем лучше.
Впереди высится здание клуба – монолитный бетон и сталь, нижние этажи покрыты граффити. Уже почти три, у входа очередь минут на тридцать. В основном мужчины: разношерстная группа преисполненных надежд туристов, которых в итоге не пускают; два бородача, которые явно провели бурную ночь в одной постели. Недавний секс безошибочно читается в том, как они касаются друг друга и пританцовывают в такт приглушенному ритму, который становится все отчетливее по мере того, как мы приближаемся к двери. Когда до нее остается несколько метров, все разговоры смолкают. Теперь нас могут услышать вышибалы, а на сайтах, где раздают инструкции о том, как попасть вовнутрь, пишут, что лучше не привлекать к себе внимания: особо голосистых отправляют восвояси.
Вокруг того, как попасть вовнутрь, сложилась уже целая мифология, особенно в среде менеджеров до тридцати и любопытствующих туристов. Однажды я видела, с каким раздражением спорила с завернувшим их вышибалой пара, как будто только что сошедшая с обложки Vogue или с частной яхты (хотя обложку Vogue могли снимать и на яхте) – ядерный загар, белые парусиновые костюмы, ослепительные зубы, дорогущие золотые украшения – явно дети каких-то сверхбогачей.
Это не клуб для красавцев, хотя внутри красивых людей предостаточно. Это место зародилось внутри восточногерманского квир-панка, и облаченная в свою денежную броню парочка просто не сообразила, что фейсконтроль здесь существует именно для того, чтобы не пускать таких, как они. Чтобы клуб не колонизировали туристы и менеджеры, чтобы он не превратился в очередное воплощение идеи о красивой жизни – как «Будда-бар», Nobu, многочисленные террасы на Ибице или любое другое место модных тусовок, где в атмосфере царит сразу и торжественность поминок, и неловкость школьной дискотеки и где все разглядывают друг друга с таким упорством, что к концу вечеринки с лиц от напряжения начинает слезать кожа.
В названии сочетаются два берлинских района, ранее разделенных стеной, – Кройцберг и Фридрихсхайн. Сам клуб обустроили в здании старой электростанции, по величине сравнимом с Турбинным залом Тейт Модерн. Свен Марквардт, главный вышибала клуба, прославившийся тем, что однажды не пустил туда Бритни Спирс, говорит, что рад людям, по которым сразу видно, что они умеют зажечь. Я видела его на входе лишь однажды: в золотых солнечных очках, как у Элвиса, все лицо в пирсинге и татуировках; невозмутимый повелитель очереди, капитан Курц нашего времени.
Стоя снаружи и вглядываясь в пространство, время от времени приоткрывающееся за дверью, я начинаю испытывать непреодолимое желание оказаться там. Переживание напоминает мне арт-инсталляцию, на которую я однажды наткнулась где-то посреди поля в Норидже. Лачуга из серого гофрированного металла, изнутри которой доносился какой-то очень громкий, до хруста и скрипа, хип-хоп. Совершенно непреднамеренно я двинулась в направлении этой лачуги. Только обойдя всю структуру дважды, я поняла, что двери просто нет – очевидно, так и было задумано.
Нечто похожее переживаешь, стоя в очереди в «Бергхайн», – чувствуешь себя частью массового перформанса, воссоздающего, по мысли художника, чистилище. Кому-то достаточно лишь постоять в очереди, даже если это значит, что они предстали перед судом лишь затем, чтобы их завернули.
До входа остается совсем немного, мне уже хорошо видны лица вышибал. Вот они отправляют восвояси группу молодых берлинцев, пытавшихся пролезть без очереди, и одинокую девушку из Глазго – волосы цвета ананаса, одежда из вареной джинсовки, – она сказала мне, что прочитала об этом клубе в журнале. На мне черная толстовка с капюшоном и джинсы, никакого гламура, ничего особенного. После жутковатой подзатянувшейся паузы наступает моя очередь.
Я смотрю на вышибалу, стараясь подавить внезапно охватившую меня зевоту.
Он улыбается. «Сколько раз вы уже здесь были?» – спрашивает он по-английски.
Не знаю, что ответить. Ни разу? Много раз? Пару раз бывала? Стоит ли врать? Понимаю, что возраст не скроешь. Мне сорок пять, и вид у меня в последнее время несколько измученный. Наверное, пора об этом помнить. Дожил до сорока пяти – знай свое место: танцевать на людях теперь можно только в гостях; если повезет, после изрядного количества просекко там найдется желающий крутануть тебя под какую-нибудь композицию с непременной басовой партией Найла Роджерса, и каблуки обязательно увязнут в ковре.
В Берлин я приехала, отчасти чтобы убежать от этого – в Великобритании такие вещи, как и многое-многое другое, выражены гораздо явственнее, чем в Европе. Я не замужем, сил у меня еще много, а детей нет – отсюда свобода и возможности для маневра, недоступные многим женщинам моего возраста. В отсутствии детей – залог моей свободы, но в то же время это отрывает меня от ровесников и ставит в конфликт с деспотизмом общепринятого консервативного нарратива о том, когда и что нам следует делать. Особенно это касается женщин и в еще большей мере – квир-женщин.
Джудит (теперь Джек) Халберстам считает, как и многие другие, что квиром становишься не столько в силу сексуальных актов, которые ты совершаешь, сколько благодаря тому, как ты проводишь свое время. Он(а) пишет: «Мы пытаемся осмыслить квир как результат странных темпоральностей, нестандартных жизненных графиков, эксцентричных экономических практик» – с тем, чтобы «отделить квир от сексуальной идентичности и приблизиться к пониманию высказанного в “Дружбе как образе жизни” тезиса Фуко о том, что “люди видят угрозу именно в гомосексуальности как «образе жизни»”, а не в гомосексуальности как особом способе занятий сексом».
Именно этого и не понимают на множестве – ужасно забавных – сайтов, зацикленных на том, как попасть в «Бергхайн»: «Бергхайн» – это прежде всего квир-клуб. А квиром не прикинешься. Вероятно, квиром можно стать, но чаще всего квир – это кто ты есть.
В итоге я ничего не говорю. Вышибала кивает, чтобы я проходила. И как всегда, эго переживает подъем.
Стоит только переступить порог, как начинается возня с телефоном. Еще до всякого досмотра у тебя забирают смартфон и клеят на него стикеры: один поверх камеры, другой – на экран, чтобы нельзя было сделать селфи. Если кто-то заметит, что ты фотографируешь, тебя сразу же вышвырнут вон. Одно простое ограничение сразу же создает совсем другую атмосферу. Никто ни за кем не следит, точнее, никто не следит за самим собой, следящим за другими. Что бы ни происходило в «Бергхайне», в «Бергхайне» и остается. Поиск в инстаграме по хештегу #Berghain выдает главным образом фотографии из очереди. Внутри ты освобождаешься от сетевого мира теней – в интернет выходишь разве что для того, чтобы сообщить друзьям, где ты находишься. На тех, кто подолгу не расстается с телефоном, смотрят косо, и это чувствуется. Во всех углах, чилаутах и в саду люди действительно разговаривают друг с другом. Единственная нужная посетителям сеть находится внутри клуба.
Заплатив 16 евро за вход и получив штамп на руку, я огибаю угол и попадаю в лобби. Люди пребывают на разных стадиях клубного опыта. Кто-то растянулся на скамейке, бледный, измученный, передохнуть и домой. Кто-то попросту спит. Кто-то ждет друзей или только что вошел и, как и я, пребывает в некоторой растерянности, все еще пытаясь переключиться между режимом «снаружи» и режимом «внутри».
Встаю в очередь в гардероб, чтобы сдать вещи. К этому я заранее подготовилась. В сумке смена одежды, чистая рубашка, солнечные очки, жвачка, гигиеническая помада. Теперь нужно отделить то, что мне понадобится сейчас, от того, что потребуется позже. Люди вокруг заняты примерно тем же. Впереди в очереди вижу свою соседку. Она итальянка лет двадцати с небольшим, приехала в Берлин ради местной музыкальной жизни – ну и чтобы сбежать от экономического застоя на родине. Мы обнимаемся, от нее пахнет потом. Ей надо переобуться – она здесь с самого открытия. Прошла по списку гостей. Мне кажется, у нее роман с одним из диджеев. По ее словам, я пришла как раз вовремя. Лен Факи только начал, а после него будет Бен Клок. Два самых популярных постоянных диджея в «Бергхайне». Она уже подергивается в ритм, на месте ей не стоится, зрачки как две луны.
«Не скучай!» – утанцовывает она куда-то вдаль, посылая мне воздушный поцелуй.
Музыка сверху становится громче, люди вокруг начинают подпрыгивать в такт. В гардеробе продают беруши и футболки с изображением громоздящихся друг на друге динамиков Funktion-One – тех самых, что создают доносящийся сверху шум. На момент установки это была самая дорогая клубная саунд-система в мире.
Любой звук – это упругие волны, создающие колебания в окружающей физической среде. Самые мощные способны сдвинуть с места тяжелые предметы, прорвать барабанную перепонку или разбить стекло. При взрыве происходит в том числе и это.
Между человеческим ухом и мозгом больше нейронных связей, чем между мозгом и глазом. Ухо способно воспринимать колебания в диапазоне от 20 Гц до 20 кГц – примерно десять октав звука. Досконально зная физическую сторону процесса и умея слушать, хороший инженер способен понять, как направить и выстроить звук, который можно усилить на целый стадион, избежав искажений, или как создать грандиозный, как в соборе, звук «Бергхайна», не мешающий при этом разговаривать на танцполе, не переходя на крик. Даже когда клуб набит битком, саунд-система работает на 10–20 процентов мощности, иначе воздействие звука будет попросту сложно вынести физически.
Динамики расставлены и настроены так, чтобы свести на нет обратную связь и дать отчетливо прозвучать каждому звуку во всем его диапазоне. Если ты пришел танцевать, разницу ощущаешь всем телом. Это разница между тем, что ты слышишь звук, и тем, что живешь внутри него. Если звук плохой, шум будет восприниматься как насилие над слухом, как битва за ритм между тобой и обратной связью. Плохой звук создает гнилую атмосферу, вызывает сильный шум в ушах и жуткую головную боль.
По словам создателя этих динамиков Тони Эндрюса, хороший звук – это «состояние медитации. Если чувствуешь, что тебя затягивает в медитативное состояние, значит, звук хороший. А когда он по-настоящему хороший, уже не различаешь между тем, что у тебя в голове, и тем, что снаружи».
Подъем по лестнице в главный зал ошеломляет – ты испытываешь чувственную перегрузку. Это почти как глотнуть свежего воздуха и снова погрузиться под воду. С ужасной силой музыка проходит сквозь меня и витает вокруг. Громкая, жесткая, крепкая. Лампы воспроизводят синаптическую молнию ритма, бас ощущается как биение сердца. Шум отрывает от пола. Даже если вы не любите техно, взаимодействие человека и звука впечатляет. Динамики настроены настолько точно, что звук слышится всем телом. Такого рода музыка – опыт чисто телесный; это не музыка, это наркотик.
Даже если не слышать звук, можно понять, что люди танцуют под техно, просто проанализировав формы, которые принимает человеческое тело: углы наклона говорят сами за себя. Это прямой тип танца, почти военный: жесткие толчки, точные движения рук. Девушка на подиуме колошматит руками по воздуху, а все ее тело извивается по синусоиде; у молодого человека не пальцы, а водоросли – он тащит их по воздуху, как будто все это происходит под водой. Танцевать под техно – значит отказаться от присущих диско ценностей общения, внимания к партнеру и обмена взглядами ради гораздо более индивидуального подхода. На танцполе все танцуют вместе, но каждый при этом сам по себе – обращенный к диджейской будке, почти растворившийся в свете и звуке. Ты танцуешь с другими, как с анонимными силуэтами, разве что обменяешься с кем-нибудь взглядом, когда удачный переход вгоняет тебя в экстаз или микс вдруг внезапно обрывается. Если смотреть с краю, кажется, что танцпол вздымается; он колышется как единое тело, рябит как морская гладь.
Техно-музыка родилась на промышленных руинах Детройта, а до этого – Германии, породившей юберменшей электронной музыки, Kraftwerk. Пионер раннего детройтского техно Деррик Мэй называл свою музыку «хай-тек-соул» и говорил, что в ней «Джордж Клинтон1 поднимается в одном лифте с Kraftwerk». Он берет механистическую упорядоченность Kraftwerk и добавляет к ней джазовые ритмы. В 1980-е годы благодаря прогрессу цифровых технологий – басовому синтезатору Roland 303 и драм-машине 808 – появились новые звуки, и их подъем совпал со временем апокалиптического упадка американских центров автомобилестроения, Чикаго и Детройта.
Ранние детройтские техно-музыканты – Мэй, Карл Крэйг, Джефф Миллз и влиятельная группа Underground Resistance Collective – были боевым авангардом эпохи Рейгана. Уверенности в себе им придавало новое андеграундное движение, в рамках которого молодые люди всех культур собирались в пустующих складских помещениях Детройта, чтобы танцевать под монотонные, вводящие в транс ритмы. Потом эта музыка захватила Европу; заслышав техно-звук, люди тысячами стекались на нелегальные рейвы – на подземные парковки, на какие-то поля в деревенской глуши, в пустующие амбары, – чтобы часами танцевать без всякой техники безопасности, клубных промоутеров, охранников и полиции. Государство – по крайней мере, в Великобритании – отреагировало в духе авторитарных родителей. В начале 90-х в Британии любая попытка собраться, пусть даже и в небольшой компании, вокруг стереосистемы для прослушивания «монотонных ритмов» стала благодаря принятому в 1994 году закону уголовным преступлением.
Зато в пыли и неустроенности нового, объединенного Берлина техно обрело свою духовную родину. Заброшенных зданий, в которых можно устраивать рейвы, здесь было предостаточно, а некоторая расхлябанность, характерная для сил правопорядка в первые годы после ликвидации Штази, гарантировала, что на нелегальные вечеринки, особенно если они проходили где-то в районе стены, смотрели сквозь пальцы. Возникли новые пространства – «Трезор», «Дер Бункер», «Э-Верк», а с ними и группы вроде Basic Channel; техно стало саундтреком объединенного Берлина.
Теперь эта музыка настолько прижилась, что «Бергхайн» проходит в Берлине не по ведомству развлечений, а считается культурной площадкой. Отчасти это способ оптимизации налогов – налог на культуру составляет 7%, а на развлечения 19%, но раз уж пошла в ход такая классификация, стало быть, теперь танцевать под техно – как минимум в Берлине – значит приобщаться к высокому искусству.
Покупаю себе клубный мате – парагвайский чай с высоким содержанием кофеина, на вкус куда более натуральный, чем ред булл. Вокруг меня куча людей под кайфом – они гримасничают, качают головами под музыку, расслабленно болтают с друзьями, не выговаривая половину слов.
В молодости, когда я шла танцевать, я чаще всего принимала экстази. Соответственно, и воспоминания об этих походах у меня по большей части экстатические. Ощущение эфемерности и абсолютной благостности происходящего, когда танцпол затягивает на многие часы. С тех пор я научилась достигать этого состояния и без наркотиков. В мозгу переключаются нейроны, однажды созданные связи можно вернуть, воссоздавая их снова и снова под воздействием определенных внешних стимулов. Пространство, в которое попадаешь при правильных условиях на танцполе, – это пространство духовное.
В детстве слушать поп-музыку значило ступить на скользкую дорожку, ведущую к дьяволу. Одной из немногих поп-песен, против которой моя мама не возражала, был пошлейший хит Клиффа Ричарда Why Should the Devil Have All the Good Music, все риффы в котором заимствованы из блюзов (как утверждалось, дьявольских) – надо думать, в порядке возвращения их белому человеку и богу.
В детстве я попала на богослужение Билли Грэма в Бристоле: пение там возбуждало не меньше, чем футбольный матч, а прозвучавший сразу после этого призыв вручить душу Иисусу и в самом деле был ловким трюком. Довести толпу до экстаза и исступления посредством музыки, а потом объяснить этот экстаз религиозными причинами. Люди толпами переходили на сторону преподобного Билли Грэма, старого барыги-красавчика из далекой Америки. Вся его харизма состояла во внешнем благообразии и умении связать массовую истерию с метафизическим.
Меня всегда поражало, что на заре рейва многие люди, которым вынесло мозги от чрезмерного употребления наркотиков, в итоге нашли себя в Армии Иисуса. Их автобусы часто появлялись вблизи легальных рейвов, потихоньку возникавших с середины 90-х. Свой религиозный опыт члены этой секты нередко переживали на танцполе, а особо депрессивные – уже после того, как их отпускало, но объясняли они свои экстатические переживания близостью к Богу, а в огнях и дыме танцпола им виделись явления Святого Духа. Своим примером добропорядочной экстремальной жизни, когда Иисус является тебе прямо посреди рейва, они старались обратить и других. На мой взгляд, они не понимали сути: танец – это духовный, а не религиозный опыт; его таинства укоренены в биологии, психологии и глубоко индивидуальны.
Натиск звука усиливался. От минималистического военного ритма Лен Факи перешел к вещам более сложным. Пустил психоделичный брейк, какой-то синтезатор в обратной прокрутке, толпа ответила радостным ревом, танец убыстрился. В «Бергхайне» сет может длиться по пять, шесть, семь часов; диджеи увлекают толпу в звуковое путешествие – медленнее, быстрее, громче, мягче. Хороший диджей чувствует энергию толпы и управляет ее переживаниями посредством звука. Теперь я уже ощущаю музыку как множество форм, окружающих мое тело. Допиваю и внедряюсь в толпу, стараясь пробраться к центру танцпола. Напряженность уходит, я всем телом отдаюсь ритму и переживаю подъем.
Совсем недавно от неоперабельной опухоли мозга умер мой друг. Последние недели я прожила под грузом горя, жизнь стала вдруг преходящей и призрачной. Его теплая рука лежала в моей всего за несколько часов перед тем, как ему отключили систему жизнеобеспечения, – аппараты беспрестанно пищали, отсылая данные в больничный холод.
Мой друг был квир, всегда шел наперекор, не укладывался ни в какие рамки. Берлин в каком-то смысле стал для него домом, хотя все вокруг него оставалось шатким и неопределенным. Он был художником – человеком открытым, сверхчувствительным, не способным удержаться ни на одной работе; вечный спорщик, он подмечал фальшь и двуличие, стоящие за любым трудом; в основе своей вечно поколеблен2. Многие, наверное, воспринимали его как маргинала, но он был непотопляем. Да и рановато умирать в пятьдесят. Мог еще столько сделать, ему было что предложить. Я здесь в том числе и ради него, нужно что-то сделать с тоской, которую я носила в себе столько времени.
От моего внимания не ускользает, что в этом треке присутствует какое-то неотступное пищание, звучанием напоминающее один из его медицинских аппаратов. Когда я пришла его навестить, смерть мозга уже констатировали, но тело было теплым, кожа рдела. Система искусственного жизнеобеспечения поддерживала жизнь в его теле, хотя сам он уже умер. Там, где на сканах должна была отображаться мозговая деятельность, зияла чернота. Куда он ушел? Что остается от человека, когда он еще дышит, но мозг уже мертв? Этот не поддающийся никакому здравому анализу вопрос мучит меня вот уже несколько недель.
Я вглядываюсь в толпу, и на какое-то мгновение у меня заходится сердце: мне кажется, что я вижу, как он пробирается ко мне – мальчишеская улыбка, рассказы о том, как замечательно продвигается у него книга, которую, как мы оба прекрасно знали, он даже не начинал писать. Разнообразные проявления доброты. Вспоминаются фразы, жесты, звуки. Как он говорит: «Этого человека я буду ненавидеть до конца жизни» или «только через мой труп». Общие места, которые теперь кажутся пророчествами.
Отпускаю себя на волю ритма, и тело со всеми его разными частями начинает двигаться само собой. Я его не контролирую. Никаких заранее заученных движений я не делаю – нервная система сама реагирует на ритм. Ноги, руки и корпус движутся так, как если бы они были подсоединены непосредственно к звуку, минуя сознание.
В какой-то момент я прохожу сквозь зеркало и обнаруживаю себя в жутковатом и загадочном техно-мире. Я не осознаю себя. Я – всего лишь тело, но в то же время никакого тела у меня нет. Я вне времени и вне языка – чистое восприятие. Звук образует формы – красные, зеленые, багряные; постепенно они превращаются в физическую конструкцию, которую выстраивает вокруг меня ритм. Музыка обладает какой-то своей архитектурой, я вижу ее мысленным взором. При такой насыщенности звук создает собственное ощущение пространства, свои метафизические структуры. В этом пространстве я связана с чем-то превосходящим меня, с неким местом вне пределов эго. Части, на которые я расколота, на несколько мгновений внезапно образуют целое.
На атомарном уровне моя телесность меняется под напором волн, исходящих от динамиков, под воздействием движения, в которое включены окружающие. Я на танцполе и одновременно над ним. Со всех сторон от меня люди, но в то же время я одна. Я даже уже не в клубе, не на танцполе, а в каком-то совершенно ином пространстве и времени. Я вхожу в транс.
Лучше всех это описала Бьорк: «Я не была в Исландии больше года и, приехав на Новый год, оказалась на вершине горы. Вышла прогуляться в одиночестве и заметила, что на полях, покрытых лавой, тает снег. Отовсюду слышался треск льда, эхо разносило его на сотни миль вокруг. Тьма стояла кромешная, кругом переливалось северное сияние, и прямо под ним виднелся слой густых облаков. В этих облаках отражались огни всех городов моего детства, а внизу трещала залитая лавой земля. Это было техно, техно как оно есть».
Не знаю, сколько я уже здесь. Часов у меня нет, а телефон доставать не хочется, но в какой-то момент перемена в музыке и усталость в ногах заставляют меня остановиться. Тело и звук рассинхронизируются, теперь я слышу только шум.
Поднимаюсь в бар, где музыка помягче – скорее хаус, чем техно. Тут битком – люди разговаривают, некоторые продолжают покачивать головой в ритм. Сажусь на подоконник спиной к стеклу и заглядываю в просвет между жалюзи. На улице уже темно, огромная очередь тянется вдоль пивных ларьков, исчезая где-то вдали. В голове стучит.
Достаю телефон – полдевятого. Я танцую уже часов пять без перерыва, все тело гудит. Закуриваю, и сидящая рядом девушка просит затянуться. Она из Лондона, ей здесь страшно нравится.
«В Лондоне все клубы позакрывали», – говорит она. И это правда.
Обсуждаем лондонскую ночную жизнь. Пространства там меньше, все гораздо дальше от центра, площадки чаще всего временные, досмотр слишком навязчивый, повсюду охрана в светящихся жилетах. Неоступное ощущение, что за тобой следят. Какая-то субкультура нелегальных вечеринок в складских помещениях еще сохраняется, но все это временно; есть ощущение, что Лондон на самом деле не хочет этой ночной жизни – в ее старом, городском смысле. Когда цены на землю взлетают до таких заоблачных высот, ничего святого не остается. Все чаще кажется, что город погружается в покорную тоску культурной капиталистической улицы, как в Сингапуре или Цюрихе, – только бездомных тут больше.
В обмен на сигарету девушка покупает мне пиво. Некоторое время мы болтаем, ужасаясь тому, что нас ждет, а потом смеемся над собственной замороченностью: надо же, обсуждать политику в ночном клубе! Поднимаясь, она не раздумывая целует меня. На губах остается привкус жвачки и пива.
«Пойдем в темную комнату», – приглашает она, протягивая мне руку и помогая подняться.
Мы заходим в комнату, расположенную за главным танцполом. Сначала ничего не видно. Тусклый свет падает откуда-то сзади, погружая все вокруг в тень. Какое-то месиво тел – в основном мужчины. Кто-то мастурбирует, в центре трахаются два мужика, за ними виднеются мужчина и женщина, она уползает по стене все выше, лицо расплывается в бурном, бешеном «О». Сквозь стены пробивается техно, в комнате жарко от возбуждения. Она снова меня целует, на этот раз получается долго. Мы прижимаемся друг к другу, возимся с молниями и пуговицами, вот кожа касается кожи – руки, пальцы, губы, груди, и наши вспотевшие тела охватывает желание. Мне вспоминается стоящая у гардероба фигура с гигантским рогом изобилия в руках – похожа на Диониса. Секс – логическая реализация энергии, возникшей на танцполе; мы все здесь менады.
Чуть позже мы возвращаемся на танцпол, щурясь как на солнце. Ловим новый ритм, начинаем танцевать. Новый кислотный брейк рябью проходит по толпе, волосы у меня на руке встают дыбом. Танец возобновляется с новой силой, и я снова отдаюсь на волю ритма.
Девушка из Лондона куда-то пропадает, потом объявляется вновь – в очереди в гардероб. Уже глубоко за полночь, с меня хватит. Ощущение, как будто меня кто-то разобрал на части и потом не совсем аккуратно собрал снова. Неплохо для двух клубных мате и пива. Мы обнимаемся на прощание – получается неловко, имея в виду все предыдущее.
На улице дождь, ни души, асфальт поблескивает грязными городскими лужами. Сажусь на велосипед и еду домой мимо остатков Берлинской стены, ради привлечения туристов испещренных теперь граффити, через Обербаумбрюкке – перекинутый через Шпрее готический мостик с экстравагантными башенками. Всю ночь и еще довольно долго голова моя полнится отзвуками и отражениями, вспышками света и цвета и неотступно пульсирующим машинным ритмом, пищащим, как система жизнеобеспечения.
© The White Review, июнь 2018 г.
1 Джордж Клинтон (род. 1941) – основатель фанка, модифицированного и утяжеленного соула. Лидер групп Parliament и Funkadelic.
2 Аллюзия на строчку из стихотворения Уильяма Батлера Йейтса ≪Второе пришествие≫: The Centre Cannot Hold – ≪Основа рас-шаталась≫.