Между утопизмом и практической мудростью
Фото: Arnis Rītups
Философия

С философом Малкольмом Скофилдом беседует Арнис Ритупс

Между утопизмом и практической мудростью

В свое время среди самых верных читателей Платона господствовало мнение, что, в отличие от Аристотеля, который скрывал свои мысли за неясностью, чтобы они не оказались доступны каждому встречному, Платон скрывал свои в мифах. Современные читатели Платона добавят, что еще успешнее он прячет свою мысль в самой форме диалога: чтобы проследить ход мысли Платона, нужны особые навыки, воображение и усилия. Так или иначе получается, что хотя тексты Платона в каком-то смысле доступны каждому, они созданы как школа, в которой учатся их читать, и сама эта учеба оказывается одним из способов вжиться в философию.

Малкольм Скофилд (род. 1942) – один из немногих, кто большую часть жизни провел, учась читать Платона, хотя его интересы одновременно и ýже, и шире: ýже – потому что в Платоне его больше всего интересует политическая философия, ее истоки и значение для теперешних попыток думать о политике; шире – потому что Скофилда увлекают все тексты античного мира, в которых присутствуют размышления об оптимальном политическом устройстве, от Гомера до, как минимум, Цицерона. Перечитывая этот разговор, состоявшийся много лет назад в Кембридже, я пожалел, что был невнимателен к интересу Скофилда к Цицерону и еще более – что оставил без внимания его важную реконструкцию политической философии стоиков в книге The Stoic Idea of the City (1991). Хотя предлагаемый стоиками космополитизм – порядочный человек является гражданином мира – плотно вплелся в тематику политической философии Запада по меньшей мере до Канта, реконструированная Скофилдом из фрагментов работ стоиков роль эроcа в жизни города или государства – редко поднимаемый, но весьма увлекательный предмет для размышлений.

Несколько лет подряд у меня была возможность вместе с Малкольмом Скофилдом и другими кембриджскими профессорами-классиками читать тексты античных философов. Отточенный аналитической традицией ум, обогащенный великолепным знанием греческого языка и всей античной традиции, а также редкое здравомыслие или, скорее, практическая мудрость выделяют Скофилда среди его коллег. Сочетание этих качеств рождает уникальное ощущение надежности: когда слышишь, как он признается в непонимании какого-то трудного места в тексте или задает вопрос, можно быть уверенным, что это непонимание или этот вопрос натолкнулись на какую-то действительно плодоносную мыслительную жилу. Или же на тупик, или бездорожье, выбраться из которых можно только с помощью собственного разума.

Арнис Ритупс


Вы философ?

Философ ли я? Думаю, да.

А почему вы философ?

Еще в детстве я интересовался греческими мифами. В школе у меня был учитель греческого, который после урока читал нам Юма и Беркли. В 60-х я поступил в Кембридж, где мне читали греческую философию, и сразу стало понятно, что это самое интересное. Так я попал в философию.

Но разве одного интереса достаточно, чтобы стать философом?

Зависит от природы интереса. Начав размышлять о греческой философии, я столкнулся с множеством загадок, и это меня затянуло, наверное.

Какие занимали вас поначалу больше всего?

Я окончил Кембридж в 1964 году и поступил в магистратуру в Оксфорд. Меня особенно интересовал ранний платоновский диалог «Хармид» о природе софросюне – как перевести этот термин, тоже сложный вопрос1. Но и сама природа рассуждений в «Хармиде» чрезвычайно загадочна. Так что отчасти я был философски озадачен тем, как следует понимать и определять сущность софросюне; это некая форма самопознания, но определить, что такое самопознание, тоже было крайне сложно. В какой-то мере я был увлечен чисто философской проблемой: понять, что такое самопознание. Но, кроме того, я хотел понять, что за игру в принципе затеял Платон в этом диалоге. Главный участник этой беседы – человек по имени Критий, родственник Платона, и потом этот самый Критий возглавил одну из самых жестоких олигархических хунт в древнегреческой истории. То есть Критий был изворотливый тип. Платон же в этом диалоге представляет его человеком большого ума, который прекрасно разбирается в философии. Почему именно его Платон выбрал для этого разговора?

Вам удалось это выяснить?

Для меня «Хармид» по-прежнему остается полной загадкой, хотя прошло уже лет пятьдесят. Когда я сказал своему научному руководителю, что хочу заниматься этой темой, он ответил: «Можно, конечно, и этой, но лучше поработать над Платоном и ранней Академией, особенно над его незаписанными теориями». В то время об этом много говорили, особенно в Германии, и он считал, что надо эту тему пересмотреть. Он сказал: «Надо досконально изучить Платона, в первую очередь позднего, это ключ ко всему остальному». В результате я написал диссертацию о «Пармениде».

И ситуация с «Парменидом» похожа на «Хармида» – это тоже очень загадочный диалог.

Нет, я гораздо лучше представляю себе, как читать «Парменида», я даже написал несколько статей об этом в молодости и потом в 90-е годы. Это чистая метафизика. А чистая метафизика – не совсем мой профиль… В итоге я углубился в античную политическую философию.


Занимается ли философия чем-то еще, кроме разгадывания загадок?

Я вырос в эпоху расцвета аналитической философии и воспитывался в кембриджской аналитической традиции, восходящей к Расселу, Муру и позднему Витгенштейну. И хотя я считаю это интеллектуальное и философское течение замечательным, потому что оно позволяет размышлять о философских вопросах точно и строго, оно тем не менее существует в историческом и культурном вакууме. Любой философ прошлого, утверждавший, что философия – это главным образом исторический феномен и чтобы понять ее, надо знать ее историю, как это делали Гегель или Ницше… Над Гегелем потешались и говорили, что сквозь него не продраться, а о Ницше вообще не упоминали. Я же воспитывался на классике, у меня была приличная база в виде античной истории и литературы, поэтому мне был инстинктивно некомфортен стиль философствования, для которого идеи, аргументы – то, чем живет философия, – не укоренены в историческом контексте. В том числе и это подтолкнуло меня к политической философии, потому что нельзя заниматься политической философией любого периода без понимания культурной динамики – политической и социальной динамики общества, к которому философ принадлежит.

То есть вы со своими интересами шли против течения?

Немного, да. Очень хорошо, что я не остался в Оксфорде – я учился там на магистра и потом работал там по исследовательскому гранту, – потому что философия в Оксфорде в середине 60-х и начале 70-х шла исключительно по аналитической стезе и почти не интересовалась историческим измерением. То есть Платона и Аристотеля читали так, будто они сидят в соседней комнате, и такой подход заслуживает обстоятельного разговора, но тогда у меня было ощущение, что ему чего-то недостает. Поэтому я рад, что в конечном счете очутился на отделении классики здесь, в Кембридже, где люди занимались самыми разными темами, не только философией, и где, как мне казалось, легче дышится. В предисловии к моей второй книге по античной политической философии – это был сборник эссе «Спасение города» – я пишу, что кое-что понял о самом себе, когда его собирал: вопросы, которые меня искренне интересуют, не обсуждаются современными специалистами по античной философии. Мне казалось, что, говоря об античной философии, они аналитически препарировали «Государство» Платона или «Политику» Аристотеля, которые и так прекрасно всем известны, но никакого прироста понимания собственно политических материй не происходило. Мне лично извлечь из этого было нечего. А полезными для меня оказались работы историка по имени Финли2, который уехал из Америки примерно в 1953 году, когда ему было около сорока. Он был жертвой маккартизма, его подозревали в симпатиях к коммунизму. К тому моменту, когда он перебрался в Кембридж и стал профессором античной истории, он уже отошел от марксизма, но много знал о таких вещах, как рабство в античности и что из себя представляли античная политика и экономика. Финли все время высказывал такие соображения и ставил такие вопросы, которые казались мне интересными, но которые следовало, как сказать, подвергнуть жесткому философскому удару.

Приведите пример.

Самая известная книга Финли называется «Мир Одиссея». Она вышла в 1954 году и произвела революцию – в ней гомеровский мир «Илиады» и «Одиссеи» рассматривался в социальном или социополитическом аспекте и анализировался в категориях социальной антропологии. В частности, он утверждал, что поведение греческих героев, о которых рассказывается в «Илиаде», определялось героическим кодексом, сосредоточенным исключительно на доблести в бою и на славе, этой доблестью добытой. Я читал Гомера, и эти идеи показались мне неправильными, потому что героям Гомера нужны две добродетели: быть хорошим воином и уметь размышлять, приводить доводы. Я написал длинную статью по этому поводу – что если прочитать «Илиаду» как следует, мы увидим, что любой важный поворот в сюжете вызван не военной доблестью, а размышлением – правильным или неправильным, – и я отдельно рассмотрел то, что считается правильным размышлением. В каком-то смысле уже в Гомере в зародыше виден Аристотель с его акцентом на практическую мудрость. Я утверждал, таким образом, что было бы ошибкой резко отделять Гомера от Платона и Аристотеля.

Однако вы же не станете утверждать, что философия уже существовала во времена…

Нет, конечно! Примерно в то же время в Оксфорде был такой Ричард Рутерфорд – собственно, Ричард до сих пор жив-здоров. Одна из его ранних статей называлась «Философия Одиссеи», она как раз тогда вышла. Он вкладывает в эти слова не тот смысл, который бы вложил я, и, наверное, не тот смысл, какой вложили бы вы… (Смеется.) В любом случае мне было приятно видеть, что другие тоже думают, что Гомера на самом деле интересовало… что-то вроде философских размышлений о жизни.



Чтобы читать дальше, пожалуйста, войдите со своего профиля или зарегистрируйтесь

Статья из журнала 2018 Осень

Похожие статьи