Регистрируйтесь, чтобы читать цифровую версию журнала, а также быстро и удобно оформить подписку на Rīgas Laiks (русское издание).
«Лондон – это гигантская ловушка для колеблющихся».
Александр Пятигорский
Составитель избранного Александра Моисеевича Пятигорского Григорий Амелин назвал его «философом одного города», очевидно, ссылаясь на его книгу «Философия одного переулка», действие которой – вопреки неопределенности названия – происходит в Москве и Лондоне. В этих городах прожил свою жизнь сам Пятигорский, по ходу дела создав свою философию города, где те же улицы, дома и направления приобретают неповторимое качество «одного» размышления; «одним» из маршрутов в Лондоне является путь главного героя романа Пятигорского «Вспомнишь странного человека» Михаила Ивановича к своей возлюбленной. Этот путь Пятигорский называл путем мышления, совершая который человек как будто «сжимается» до себя. Именно из-за этого наш разговор начинается с отеля на Гровенор-Сквер, в котором какое-то время жил его Михаил Иванович и от которого он шел до дома Элизабет Сазерленд.
В Лондоне ничего по плану не строилось начиная с IX века, а может быть, даже с VIII, а это как раз одно из 20 или 25 мест в Лондоне, которые были выстроены по плану. И оно было выстроено двумя феноменальными архитекторами второй половины XVIII века – братьями Адамс; как вы понимаете по имени, шотландцами, конечно. Эта архитектура замечательна тем, что в ней решительно нет ничего оригинального, но она необыкновенно приятна. Братья Адамс построили в этом районе около 140 домов; весь этот район застроен особняками в таком, ну, я бы сказал, доампирном английском позднем классическом вкусе, и действительно, это все очень красиво. Но я повторяю – ничего оригинального. Вот, посмотрите вокруг – есть что-нибудь оригинальное? Нет. Но все красиво. Приятно. И это, между прочим, очень резко отличается от домов, которые начинаются там дальше. То есть здесь жили джентльмены, большие, солидные семьи. Как вы понимаете, эти дома и тогда стоили огромных, совершенно неописуемых денег. Не смотрите на то говно, которое сейчас живет в этих домах, противно смотреть, стыдно, конечно, одновременно и больно… И одновременно – я продолжаю по-русски – горько.
А вот памятник сэру Роберту Гровенору. Гровенор был как бы отцом города, которому дали титул маркиза Вестминстерского; он был пионером в своей области – градостроительстве. И рядом две совершенно замечательные гончие собаки, без которых тогда ни один приличный человек и не жил. Ну, симпатичный джентльмен, именем которого названа практически вся эта часть города. И помните – у меня в романе – Гровенор-отель? Все самое богатое, самое элегантное было в Гровеноре. Но! – это интересно – все это не имело никакого отношения к королевской семье и правящей аристократии. Это были солидные, богатые и самостоятельные люди. У них были титулы, но они не примыкали к аристократической верхушке, а наоборот – желали целиком оставаться в стороне.
Вот, нравятся домики?
Я думаю, что по крайней мере один из братьев Адамс умер от того, что переработал. Это были два маньяка. Они просто делали сотни домов. Они заполнили половину Эдинбурга своими домами; они, конечно, за это получали огромные деньги, но дело было не в этом, это было как бы маниакальное строительство нового типа, строительство богатых домов, в которых была этакая в высшей степени комфортная и по тем временам очень эстетически насыщенная жизнь, – картины, музыка, великие европейские композиторы останавливались в этих домах и давали домашние концерты для их владельцев, родичей и друзей. И тут уже была по тем временам неведомая для английских домов гигиена.
Вот, если хотите знать, это скромный, маленький домик, принадлежавший семье любовницы Михаила Ивановича. Нравится дом, да? Бывают хуже. Потом здесь был огромный химический трест, а потом дом уже купило какое-то посольство.
А посмотрите, какие прелестные здесь дома! Вы видите, да? Посмотрите вот на эти дома! Вот на этот дом и на следующий. Как вы понимаете, я хочу, чтобы ваши глаза привыкли к этим вещам.
А кстати, вы знаете, почему в Англии везде только два крана – отдельно для горячей, отдельно – для холодной воды? Из-за классической английской тупости. А почему менять? А вот, папочка мылся в такой ванне. Зачем менять? Я за это их иногда даже и люблю.
По мере того как мы удаляемся от сквера, от центра Гровенора, будут уже дома, построенные не ими, и вы сразу же увидите различие. Это Честер-стрит, совершенно очаровательная улица. Мальчики, идите сюда! Я хочу обратить ваше внимание на этот дом. Это уже не братья Адамc, как вы понимаете. Посмотрите, здесь совершенно другого типа колонны, это уже поздний классицизм, это другая архитектура.
А у вас бывает так, что вы смотрите на дом и думаете: вот, хорошо было бы в нем жить?
Очень редко, потому что я знаю, что этого не заслуживаю. Я не хочу говорить о том, в каком доме я заслуживаю жить. Это дома ранние, до братьев Адамс, безусловно. У меня здесь один знакомый жил, очаровательный совершенно человек.
Вы же говорили, что вам стыдно за тех людей, которые здесь живут…
У меня стыд прошел. Вот. А вот горечь не прошла. Посмотрите – здесь очень много мемориальных досок на домах. Вот, пожалуйста, здесь жил великий физик, лорд Кельвин, который установил шкалу Кельвина, температурную, помните, да?
Но это уже не Гровенор-Сквер, это скромные дома. В этих домах не больше, скажем, десяти комнат. Вот, смотрите! Это старая английская классика, начало XVIII века. Но как я безумно люблю вот эти дома! Какие совершенно замечательные пропорции окон и членения этажей! Это старая английская архитектура, которую я, конечно же, люблю больше, чем братьев Адамс. В ней гораздо больше строгости и вкуса. И меньше роскоши, естественно.
Я хотел вам сказать еще об одной вещи, без которой понимание новой английской архитектуры – новой в смысле после Кристофера Рена, и после Джона Нэша, и после Джона Ванбру – это такое сознательное стилевое разнообразие, сознательный эклектизм. Скажем, в каждом доме, даже в этом, есть набор по меньшей мере пяти разновидностей окон. Они очень любили это делать еще и до Адамсов, но Адамсы это как бы утрировали, они знали своих заказчиков. Заказчики любили, чтобы взгляд отдыхал на элегантном разнообразии, на таком приятном, комфортабельном, поверхностном эстетизме.
Теперь мы зайдем в один маленький переулок, целиком застроенный конюшнями и крошечными домиками. Мы забудем о братьях Адамс и обо всем этом великолепии и будем только поражаться тому, в какой мере непроходимый консерватизм этой страны сохранил в ней всю историю ее архитектуры. То есть англичанину всегда было тяжело ломать. Кроме того, всегда все было выстроено из камня. Это и трудно было ломать. И в-третьих, это часто было и неэкономно. Дорого. Ломать – зачем, если там можно жить. Пусть люди продолжают там жить, платя за это ренту. Это то, что русскому гению совершенно чуждо, и поэтому в России столь сильно такое очаровательное, озорное желание сломать, чтобы на этом месте построить что-то новое, а что – это, конечно, никому на хуй неизвестно.
Вот, пожалуйста, мы входим во двор, раньше целиком заполненный конюшнями и маленькими коттеджами для слуг. Мы окунаемся в совсем другое время. Это XVIII век, так? Вот, перед вами здание конца XX века, справа, видите, да? Говно полное. Или вон там, да? Посольство Австрии. Сюда идите! Так, этот коттедж – конец XVII века, идите сюда. Этот коттедж – середина XVII века. Зеленый. Это – XVII век, окна все переделаны, естественно. Это – XVI век. При Генрихе Тюдоре. Ничего, да? Это – начало XVII века, это – XVI век. Вот. Ничего, да?
Похоже, что для вас – чем старше, тем лучше.
Конечно! Ну очаровательно, ну! Вот тут жил конюх с семьей. Вот. Пошли! Между прочим, здесь тоже основания XVI или XVII века, перестроено все с вашего любезного разрешения, на хуй. Ну, видимо, дома разваливались. Так, налево. Вот, пожалуйста, очаровательный XVII век, ну, посмотрите, ну, очаровательный…
А почему конюшни сохранились больше жилых домов?
А потому что они внутри квартала. Вот. Это опять все конец XVII – начало XVIII века.
А мостовая?
Камни того времени, все. И вот – видите этот паб? Который называется «Звездная башня»? Это абсолютная классика начала XVIII века, поэтому не зайти в него совершенно невозможно.
Вы хотите сесть за этот столик? Давайте сядем – он уютный. Мальчики, какое пиво вы хотите пить?
Я лагер бы выпил.
Тогда по моему выбору. А вы – лагер или горькое, Улдис?
Я хочу английское горькое, чтоб на душе было погорше.
Я надеюсь, что вам можно взять по большой кружке? Я пью только маленькую. «Ооо… Good evening. You do not have my lager – Kronenbourg? No? What kind of… Then half pint Stella. What do you have in the way of porters or stouts? Then a pint of Guinness, please, and a pint of Carling, please. I think it is all. Five eighty five… I am sorry, I have only fifty…»
Все, выключайте эту кретинскую машинку, хватит, мы можем нормально посидеть? Вы только не печатайте это, ладно, в латышской газете «Молодежь Латвии сегодня»! Мы что – все время будем фотографироваться?
Дело в том, что тот молодой смуглый человек похож на Пруста.
Который? А, я обратил на него внимание. Ну да, он действительно немножко похож на Пруста. Это потому, что Пруст был наполовину семит. А этот человек, по-видимому, семит целиком. Насколько я понимаю, он ливанец. Пиво нравится или нужно было другое взять?
Нет. Почему же…
Мне было очень жалко вашего друга, когда он… Когда я прочел его интервью, я подумал, что это очень наивный человек. Но кроме того, он на меня еще и произвел впечатление очень несчастного человека.
Я не берусь судить.
А вы об этом и не можете судить. Дело в том, что вам, милый Арнис, как и вам, очаровательный Улдис, чрезвычайно трудно вынести суждения о том, кто счастлив, кто нет, потому что вы оба по природе счастливые. Хотя притворяетесь, как бы очень упорно валяете дурака. В нужные минуты пытаетесь показать женщинам, как вы несчастны и только они могут сделать вас счастливыми. Вот. Потом они видят, что вы несчастны с ними, и жалеют вас еще больше, думая, что раз уж вы с ней несчастны, так ни с кем счастливы быть не можете. А на самом деле вы всех обманываете – абсолютно счастливые люди… Но это же все зайцы в поле видят.
Что здесь сидят двое счастливых людей?
Ну конечно. Вообще-то, трое, конечно.
Вы тоже валяете дурака?
Ну, всю жизнь! А что я, по-вашему, еще делаю?
О вас-то я всегда думал как о счастливом человеке, но о себе…
Нет, я думаю, счастливый как бы по природе.
Разве счастье бывает бытийной характеристикой? Ведь тогда камни были бы счастливее всего…
Я думаю, да. Но это очень сложно. Мой покойный друг Георгий Петрович Щедровицкий бытийность назвал бы ложной онтологической картинкой. Потому что на самом деле, конечно, чистая бытийность – это же выдумка плохих философов. Ее нету. Ее в чистом виде вообще быть не может. Она существует лишь в каком-то…
Грязном…
…феноменальном. В виде феномена. И в виде способности нашего разума к каким-то классификациям феноменов. Вот и все.
Мамардашвили как раз рассказывал о феномене, употребляя пример дома, которого мы не видим. А видим только фасады.
Ну, не только. Мы, вообще-то говоря, можем в дом войти.
Непохоже, что в такие дома, которые мы только что видели, мы можем войти.
Ну, вы знаете, я был в нескольких из этих домов. В одном из них жил один из самых необыкновенных людей, которых я видел в своей жизни. Это был автор по крайней мере двух замечательных книг. При этом он никогда не был ни профессиональным ученым, ни профессиональным писателем. Может быть, вы слышали это имя, в каких-то кругах он был известен. Марко Паллис. Который всю жизнь прожил в Лондоне, то есть на самом деле он полжизни пропутешествовал, он был замечательный путешественник. Несколько черт его объединяет с Гурджиевым; впрочем, он был с ним знаком. Марко Паллис был торговец коврами. Кроме того, он торговал также всякими удивительными вещами, которые привозил из своих путешествий. Он бывал в Тибете, в Индии, в западном и юго-западном Китае, в Индонезии; он был феноменальный знаток вещей. Но главное не в этом, главное то, что это был необыкновенный человек, и не потому, что он был гениальный, а просто потому, что таких типов я в своей жизни больше не видал. А я в своей жизни встречался с некоторым количеством забавных и странных людей…
Когда я к нему пришел пить чай, а он после двенадцати дня ничего не ест, всю жизнь…
Тогда он, наверное, очень рано встает.
Нет, он мне говорил, что он в старости уже не может вставать раньше шести. До этого он вставал обычно в четыре, в пять. Когда я спросил почему, он сказал – у меня в жизни был только один страх: я всю жизнь боялся пропустить что-нибудь интересное, пока буду спать. Или с кем-нибудь разговаривать.
Он угощал меня чаем. Когда я попробовал этот чай, я подумал, что моих губ ничего подобного еще не касалось.
Даже губы женщины?
Вы знаете, я склонен здесь не делать исключений. Нет! Ничего. Вы понимаете, я попробовал этот чай и в изумлении поставил чашку обратно. Он на меня посмотрел и говорит: «Знаете, это со мной случалось и случается каждый день. Я каждый день думаю: ну разве может быть такой необыкновенный чай? Я его пью каждый день, но это, в конце концов, не так уж много времени – последние шестьдесят девять лет». Я говорю: а можно где-нибудь – такой низкий вопрос – купить этот чай? Омерзительный вопрос. Правда? Унижающий. Не человека. Человек настолько омерзительное явление, что его ничто не может унизить. А унижающий гостя Марко Паллис. Он сказал: «О! Это совершенно невозможно. Мне не хотелось бы говорить о деталях, но если бы захотели его пить, как я, каждый день, то вы – извините, я не знаю вашего состояния – вы бы очень быстро разорились». И дальше он произнес фразу, которую я не понял, и, видимо, она даже не относится к стандартной коммерческой чайной терминологии, но: «Это чай четвертого отлива». Я сказал: «Как?» Он говорит: «Сейчас я вам принесу. Вы потрогайте его». Он принес мне мешочек чая – чай был очень крупный – и говорит: «Вы посмотрите. Посмотрите на этот цвет. Похожие чаи продаются на Джерман-стрит, но, конечно, это нечто совершенно непохожее. Они стоят в среднем от десяти до двадцати раз дороже. Меня всю жизнь снабжают этим чаем мои старые друзья, люди, с которыми я познакомился – с некоторыми из них – еще до Первой мировой войны. Когда была другая жизнь».
Разумеется, когда я выходил, надел плащ и уже спускался, я обнаружил в своем кармане мешочек с чаем. Который он туда положил.
В конце вечера я, решив уже нарушить все приличия, прямо его спросил: «Скажите, пожалуйста, вы когда-нибудь в жизни были несчастны?» Он сказал: «О да! Я был несчастен два дня в моей жизни. Первый день – он был страшен. Первый день, это когда ко мне утром пришли мама и папа до завтрака и сказали: «Сынок, тебе уже семнадцать лет. Тебя надо отправить в Оксфорд». «Зачем?» – спросил я. «Ну, ты знаешь, ты хороший, умный мальчик. У тебя способности к языкам. Ты интересуешься Востоком. Все дети наших друзей и друзей друзей учатся либо в Кембридже, либо в Оксфорде. И мы решили тебя определить в Оксфорд».
Он говорит: «Поскольку я очень любил папу и маму, не могло быть и речи, чтобы я перечил, и был заказан автомобиль, и меня наш шофер повез в Оксфорд. Я начал чувствовать себя несчастным с того момента, как сел в машину. Когда я приехал в Оксфорд, который я очень хорошо знал и обожал, я подумал: о боже, ведь такой прекрасный город, такой необыкновенно красивый город, но в нем есть что-то глубоко неприятное. Это университет. В два часа дня я понял, что мне надо бежать. Как я дожил до девяти вечера, когда окончились все приемы студентов, я не знаю. Мне казалось, что я начинаю от ужаса и несчастья терять сознание. Я вышел на улицу, подозвал такси и сказал – в Лондон, пожалуйста!»
Можете представить, что это такое – на такси из Оксфорда в Лондон? Это примерно столько же, сколько сейчас на самолете из Лондона – я не знаю – в Бильбао. Или немножко больше.
«Когда я приехал, я сразу же пошел к отцу, он увидел мое лицо и сказал только одно: «Ну ладно, сынок, не надо Оксфорд». Прошел еще один год счастливой жизни. Все было прекрасно. Но тогда отец сказал: «Ты знаешь, раз так, тебе надо привыкать к делам». Семейная фирма. И он меня отправил к дяде в офис заниматься торговлей. С восьми до двенадцати я рисовал средневековые замки. На бумаге, на которой я должен был писать меморандумы. Потом я стал рисовать сабли. Потом я стал рисовать ковры. К трем часам дня я понял, что я умираю. И как в Оксфорде, я не стал ждать до вечера. Не нужно было брать такси, обливаясь слезами, я отправился домой пешком. «Опять не получилось», – сказал папа. «Нет, – сказал я. – Я так больше не могу. Мне кажется, что у меня вся жизнь пропадает». Это были два несчастных дня в моей жизни. Никогда с тех пор я не работал ни в одном офисе и не учился ни в одном университете. Как я могу, чтобы мне говорили – ты возьми эти ковры и продай их, допустим, в Мадрид? Ведь я же должен думать над коврами! Я должен созерцать ковры! Я продал огромное количество ковров в своей жизни. Без всякого офиса. Но я знал эти ковры, я знал, кому я их продаю! Я знал, что я делаю! Я обожал свою торговлю! Но это я делал. Сам. Я сам их находил, сам их нюхал, сам их трогал, это не были какие-то абстрактные вещи, которыми ты торгуешь, сидя в офисе».
Из того, что вы рассказали, кажется, что интересное и делание того, что ты хочешь, почти одно и то же.
Это не одно и то же, но это совпадает очень часто. Покрывает одно другое.
А что Паллис не хотел такого интересного пропустить – когда спал, разговаривал?
А вдруг появится новый пророк? А вдруг появится новая, никому не известная статуя Будды? А вдруг возникнет какой-то человек, который будет говорить какие-то необыкновенные вещи, и никто не будет его понимать? Мало ли на каком языке этот человек говорит? Поэтому, не учась нигде, он выучил языков десять, на которых совершенно свободно говорил. А вдруг в это время какая-то музыка заиграет, а он ее раньше никогда не слышал? И она пропадет и он ее так никогда больше и не услышит? Это же страшный риск!
Когда я его спросил: «Бывали ли в жизни случаи, когда вы были близки к отчаянию?» Он говорит: «Да, несколько раз. Я помню один случай, совершенно страшный, когда я был в Непале и ходил по базару. И вдруг увидел, что какой-то человек, явно с гор, продает огромный кусок материи, и на нем половина Будды. Это было совершенно необыкновенное изображение. Примерно так – мы его развернули – пять на четыре метра. Но это половина. Я спрашиваю: «А где вторая половина?» Он говорит: «А этого никто не знает». Я был в полном отчаянии. Хватит ли мне моей жизни, чтобы найти вторую половину? Я тут же купил, стоило, наверное, вот столько, сколько мы сейчас с вами потратили. Едва ли. На базаре, какой-то крестьянин принес. Он говорит: «Мы иногда на пол постилали, когда гости приходили, на стенку же нельзя повесить, нет места». Я очистил; меня сотни людей умоляли продать, но я ведь не продаю половину вещи. Прошло семнадцать лет, и я достал вторую половину. Этой самой! Не то, что какой-то другой. Тогда я понял – Марко Паллис, ты человек судьбы».
Я говорю: «А вам не жалко было расставаться с вещами?» Он говорит: «Нет. Совершенно не жалко. Я же их видел. Чувствовал. Теперь их будет чувствовать кто-то другой». Он говорит: «Я не люблю перегруженности. Это уже все вошло в меня, это во мне осталось, я могу продать». Феноменально, да?
Что меня удивляет в этом рассказе и в вашем романе – это то, что вроде так ведь не бывает. На каждом шагу вы как бы спотыкаетесь обо что-то удивительное. Я не понимаю, где вы берете такие разговоры? Я был бы счастлив иметь такой разговор…
Я тоже был бы.
Пошли, быстро! Быстро, нет, сюда, сюда надо заглянуть. Вы сейчас увидите. Это не братья Адамс.
Что это такое? Начало XVIII века?
Начало XX. Если я не ошибаюсь, это официальное представительство в Лондоне рыцаря Креста Господня Мальтийского ордена.
Но если вам так нравится Лондон, то это, наверное, значит, что вам противен Париж?
Нет! Париж я люблю, но никогда в жизни – а я там бывал десятки раз, притом, что я обожаю ходить по улицам Парижа, очень люблю там жить, очень люблю парижские кафе и маленькие бары – но я никогда в жизни не подумал бы остаться там навсегда. Ни одного дня c мыслью, что я там и останусь. Я не мог бы жить в Париже. Париж – это совершенно не мой город.
Однако есть же и такие места, которые мы выбираем, чтобы там умереть.
Нет, и умирать в Париже не хочу.
А где?
В Ладаке. Я очень много спрашивал о Ладаке у Марко Паллиса, который там неоднократно бывал. Это совершенно необыкновенное место. У этого места только один недостаток. Там холодно и нет никакого отопления. Но это место моей души.
А Лондон – место вашего тела.
В конечном счете, если хотите, да. Но я что-то еще хотел сказать последнее о Марко Паллисе. При этом это был человек какой-то природной, абсолютной благожелательности. И бесстрастной благожелательности. О нем ходили слухи, что он, живя крайне скромно, очень многим молодым людям давал деньги на обучение в Сорбонне, Оксфорде, Кембридже.
Они знали, кто дает деньги?
Я не уверен. Думаю, что нет. Классический английский бенефактор вообще своего имени никогда не называл. Между прочим, это и староеврейская традиция. Даешь деньги, и не должно быть твоего имени, иначе это не есть заслуга перед Богом.
А деньги вообще могут быть заслугой перед Богом?
Могут. И в буддизме. Можно и не анонимно, но тогда это будет гораздо меньшей кармической заслугой.
А когда берешь деньги, то это как – кармически?
Это ни в коем случае не ухудшает твоей кармы. Будда брал! У Будды есть как раз одна замечательная проповедь, когда он говорит, что человек, безразличный к деньгам, должен брать деньги, когда ему дают. Ну а нет, так нет.
Поэтому про Марко как-то неудобно говорить, что он был добрый. Ну, это просто была его натура, это не доброта, это такая… то, что в буддизме называется словом «каруна», это переводится как compassion, как «сострадание», но это совершенно не сострадание. Слово «сострадание» обязательно включает в себя страдание, а здесь как бы никакого страдания нет, скажем так, одно удовольствие. Но опять-таки, такое удовольствие – спокойное. Невовлеченное.
Ну… Эти улицы замечательны!
Они какие-то слишком правильные, а вы же любите беспринципность.
Вы понимаете, это специально запланированный район, он один такой.
Но ведь это доказательство человеческой несостоятельности.
Нет, наоборот! А ведь должен быть в незапланированном Лондоне ради разнообразия один запланированный район. О боже! Я не могу! Я сейчас умру – я обожаю эту улицу. Это Уилтон-стрит. Посмотрите, какой чудный домик! Нет, в конце концов, может быть, нам даже в этот паб следовало зайти, он ничуть не хуже. Это, как мне говорил один русский человек, не так давно приехавший в Лондон: «Какой абсурд! Когда в пабе пиво стоит в два-три раза дороже, чем в магазине». Я говорю: «Ты понимаешь… Да! Но ты можешь прийти в хороший паб и не покупать пива, а вот так сидеть. И думать, о чем хочешь». На что он – видите, я от Марко Паллиса перехожу к человеку по имени Виктор – сказал: «Да, но я и дома могу думать, и гораздо дешевле!»
Но вы ведь не скажете, что и эту улицу вы тоже страшно любите?
Нет, ну это mews, это полувосстановленная конюшня. «Мьюз» – это конюшня. Вы понимаете, этот район немцы страшно бомбили. Он чудом уцелел. Так же, как уцелел королевский дворец. Как уцелело Вестминстерское аббатство. То есть если бы вы знали, сколько сейчас выкапывают металла из земли на строительствах! У Гитлера была какая-то адская ненависть к Лондону, гораздо большая, чем к Москве или Ленинграду. У него была такая физиологическая ненависть к Лондону как к чему-то существующему независимо от его мысли. И в особенности он мечтал уничтожить бомбежками весь исторический Лондон. Всю архитектуру. Прежде всего – Вестминстерское аббатство и Сити. То есть лучшим летчикам было дано ответственное задание – уничтожить любой ценой четыре точки. Это Вестминстерское аббатство, Уайтхолл, королевский дворец и собор Сент-Пол. И вы понимаете, я это очень хорошо чувствую. Это правильно! С точки зрения Гитлера. Париж у него никогда не вызывал такого ощущения. Ну тоже мне, блядь, Париж! Ну а чем Берлин не Париж! Хотя Берлин он тоже терпеть не мог. Ненависть к Лондону – это что-то спонтанное, историческое. Гитлер не переносил историю.
А вы думаете, что дома – это история?
Дома – это абсолютная история.
И Лондон воплощает свою историю?
Абсолютно. Вы понимаете, Лондон – это один из самых старых сохранившихся городов мира. И это было в немалой степени связано с тем, что он – как и все остальное в Англии – строился из камня. Экономили дерево, дерево дорого стоило. Дерева становилось все меньше и меньше.
Ведь эти дома – доказательство того, что мы проходим.
Конечно. Так это и есть история. История и есть – мы приходим, мы проходим. Уходим. Гитлер хотел быть вне истории. Отсюда его ненависть к масонству. Масонство жутко историческое. Масонство – это одна из остановок – вот история, вот – история. Вот так у нас было, так у нас есть.
А вы состоите в каком-нибудь клубе?
Никогда!
А в ордене?
Никогда в жизни!
А в партии?
Я был с вашего любезного разрешения в комсомоле. Хотя там были неприятные вещи, тем не менее я был очень рьяным комсомольцем в течение примерно пяти месяцев. Потом – это очень странная история – что-то случилось. Я сам не могу понять что.
Нет, нам не надо заботиться о том, что от нас не зависит.
Ну, молодой Арнис… Это классное высказывание, нам нечего сказать, молчим мы. То есть, как сказал бы мой дед, «такого умницу еще наша синагога не видела». Он очень любил это выражение. При этом подразумевается, что наша синагога уже видела все.
Вот, Пикадилли начинается здесь. А вот памятник жертвам Галлиполийской операции. Где Черчилль своим бездарным руководством погубил 76 тысяч солдат и офицеров. Он был тогда первым лордом адмиралтейства. В 1917 году. У него была возможность погубить прекрасную армию. Что он и сделал. Потому что был полностью некомпетентен в военно-морском деле. И никогда, по-моему, нога его ни на один военный корабль не ступала. Поэтому он и был назначен первым лордом адмиралтейства.
За что вы любите Лондон?
За абсолютную безличность. Человек может оставаться самим собой, только когда атмосфера безлична.
А он сам – приличен?
А он – сам. Вот это – загадка Лондона, то, чего нет в Париже. Я считаю, что то же самое было в старой Москве. И – очень быстро исчезло.
А что же создает эту безличность?
Я думаю – всё. Если сравнить вот с той Москвой, которую я знал, и которая – между прочим, это очень забавно – пережила самое страшное сталинское время, и которая была уничтожена без всяких расстрелов, пыток и тюрем, чисто мирным способом в послесталинское время. В хрущевский период. При Сталине еще что-то оставалось вот от этого какого-то глубинного безразличия к тебе.
Странно, но ведь то, что вы рассказываете о домах Лондона, о его прошлом, это ведь просто довлеет над тобой.
Да, но это довлеет прошлое, а настоящее – не довлеет. В этом-то вся штука. Москва же была страшная штука тем, что довлело настоящее. То есть, грубо говоря, Москва никогда не достигала реальной аномии.
Но ведь «аномия» – это беззаконие.
Я говорю об «аномии» как термине, который придумали американские социологи в 50-х годах. Он означает, что нет закона для отдельной личности. И она как бы нейтрализуется. Потому что если она не соблюдает закона, она его и не нарушает. Кто же ввел это – это, по-моему, этот мудак новой американской социологии, ну… Стэнли Шехтер, да.
Между прочим, а где в Лондоне собираются масоны?
Мой дорогой! В Лондоне есть около 600 разных масонских лож! Грубо говоря. На самом же деле – намного больше.
Я хотел вас просить повести в какую-либо масонскую ложу…
Нет! Это совершенно невозможно!
А что значит – Freemasons’ Hall?
Это как бы центральное учреждение – Masonic Grand Lodge, официальное масонство.
Кроме официального есть и неофициальное?
Нет. Оно главное, но кроме того, существуют еще и так называемые higher degrees. Высшее масонство. Это очень сложно. Англия – это страна с аристократическими традициями. Разумеется, если вы занимаете высокое место в гранд-лодж, то, наверное, у вас есть и какая-нибудь степень в высшем масонстве. Но это не официально. Ну, скажем, один из моих главных информантов был членом 17 масонских лож.
Я все-таки не понимаю: ну вот, скажем, Вена, другое дело…
Нет, вы понимаете, в Лондоне вы не можете быть ни своим, ни чужим. Здесь слишком много разных групп, у которых есть свои.
Но тогда это даже не город, а…
Да. Это – страна. Это как старая Москва. Это – огромная аномичная страна.
А анонимным в деревне быть нельзя?
Нет. Абсолютно невозможно. Потому что у вас есть соседи. В Англии – если сосед заметит, что вас два дня не было на улице, он придет, будет стучать, залезет в окно, вызовет врача, он не будет спать спокойно. Здесь соседство не нарушает анонимности. Я вам приведу один пример. Когда мы вселились с Элей и детьми, я купил дом, двадцать четыре года назад. Виноват, двадцать три года назад.
А дату случайно не помните?
Нет, могу и вспомнить, потому что мне его купил, как бы искал, покойный Олег Сергеевич Прокофьев, сын Сергея Сергеевича. И я могу восстановить дату – примерно 15 или 16 июня 1976 года.
Нашим соседом был мистер Демби. Банк-менеджер. Который, встретив меня у двери дома, сказал, что он – мистер Демби, банк-менеджер. И что он не любит иностранцев. И, говорит, моя жена тоже не любит иностранцев. В России это бы звучало угрожающе. А в Англии знаете, что это обозначает? Я и моя жена не любим иностранцев. Все! Это ничего не значит. Это значит, что он соседу хочет честно сказать. Ведь жить будем много лет рядом.
Следующая наша встреча произошла, когда мой пиджак превратился уже в такое явление, в котором нельзя появляться – по мнению одной моей студентки – ни в каком обществе. Она сказала: «Даже в обществе бродяг». Она сказала: «Не могли ли бы вы отдать этот пиджак мне и купить себе другой?» А я спрашиваю: «А что вы будете делать с этим пиджаком?» – «Я его выкину». Она понимала, что я не могу выкинуть пиджак.
Через пять или шесть дней после знакомства с мистером Демби я пошел покупать себе новый пиджак. Я остановился около магазина Liberty. Вдруг я почувствовал, что кто-то меня берет за руку. Это был мой сосед мистер Демби: «Зачем вы стоите около этого магазина?» – «Я хочу купить себе пиджак». Он говорит: «Пошли отсюда. Здесь джентльмены не покупают себе пиджаки. Здесь все очень дорого и очень плохо». Минут десять он молча шел, держа меня за руку, пока не привел меня к другому магазину. И говорит: «Вот, профессор! Вы здесь купите себе пиджак. Может быть, это будет немножко дороже, но это будет хороший пиджак, потому что я и мой брат, и мой тесть – мы одеваемся здесь. И вам надо одеваться здесь». И ушел. «Good morning!»
Когда мне говорят, у меня есть привычка слушаться. Я купил себе пиджак. Когда я пришел домой, у дома стоит мистер Демби и говорит: «Где ваш пиджак?» Я говорю: «Вот он здесь». – «Снимите пальто, наденьте пиджак. Я хочу посмотреть, как он на вас выглядит». Я уже стал получать удовольствие. «Ну, смотрите». Он говорит: «Сколько вы заплатили? Ну конечно, это грабеж, но все-таки это хороший пиджак. Good morning», – сказал он и исчез.
Прошло еще две недели. У нас во дворе испортилась уборная – в каждом приличном доме у англичан есть вторая уборная, потому что когда человек занимается садом, что он – будет входить в дом в грязных башмаках, подыматься… И моя жена взяла какой-то молоток, какие-то щипцы и стала откручивать какую-то гайку. Я в это время пил кофе. И ел бутерброд. Дверь была открыта, и я увидел, что мистер Демби смотрит, как Эля этим занимается. Прошло минут пять. Он спокойно перелез через забор, мрачно подошел к Эле, сказал: «Good morning, miss», взял у нее молоток и гаечный ключ, снял с нее фартук, надел на себя, показал ей, чтобы она шла в кухню, и в три минуты все починил. Я сказал: «Слушайте, мы вам страшно благодарны». Он говорит: «We are neighbours. That’s what neighbours are for»[1. «Мы– соседи. Для этого соседи и существуют» (англ.).]. Очаровательно, да? Никаких попыток завязать личное общение.
Прошло еще три месяца. Вот тогда я был потрясен. Вечером, без предупреждения, без телефонного звонка на нас свалилось пятеро русских гостей с требованием водки, вина, еды и ночевки. Было десять часов вечера. Маленькая, еще в колыбельке дочка плачет, другая дочка тоже маленькая, сын Илья говорит, что он больше не хочет учиться в этой сраной школе. Я вернулся с работы, думаю: «Еб твою мать!» И пятеро русских гостей, из которых никого я вообще видеть не хотел бы. Потому что это не друзья, это люди из Парижа, я их, блядь, видеть не мог! Но – вежливость есть вежливость. Значит, я пошел к холодильнику, там были два кусочка колбасы, сделал яичницу. Но это не еда! Пять человек! Какие-то остатки водки. Одиннадцатый час! Я был в полном отчаянии, они сидели за столом с выражением явного недовольства. Потому что это ведь не прием, еб твою мать! Мы что – русские или не русские! Одна из них, поэтесса, просто сказала: «Саша, мы от вас этого не ожидали».
Стук в дверь. Там стоит жена мистера Демби, миссис Демби, и говорит: «Мы слышали – здесь шум». Я говорю: «Простите, пожалуйста, вот это, да, ну вот вдруг из Парижа приехали русские». Она говорит: «Да, я понимаю. Муж мне сказал, у них там шум, кто-то приехал, кого они не ожидали. У вас еда есть?» Я говорю: «Ничего!» Она говорит: «Вот, он мне сказал, у нас позавчера были гости, и весь пирог остался несъеденным. Мы же его все ровно есть не будем. Он у нас пропадет». И дает вот такой торт! Я был так поражен, что чуть не спросил: «А водки у вас не осталось чуть-чуть?» Но это было не всё. Я говорю: «Ну, миссис Демби, вы не зайдете?» Она говорит: «Нет, я хочу спать, и у мужа плохое настроение. Он сказал – пойди к ним. Отнеси им что-нибудь. Они же не были готовы к такому количеству гостей. Пусть чай сделают». И вдруг она дает мне пять свечей. Я спрашиваю: «Что это?» Она говорит: «Свечи. Всем звонили, вы, наверно, не слышали. У нас в полдвенадцатого во всем районе отключат электричество. Так вы же будете в темноте. Вы не позаботились, конечно, о свечах!» Я не вытерпел, обнял ее и расцеловал. По-моему, ей это понравилось.
В этом что-то есть, да?! Они подумали – бедняги, на хуй им еще нужны эти гости. Они поняли это. Англичане это очень хорошо понимают. Когда вдруг кузен из Йоркшира с шестью детьми сваливается без телефонного звонка. Так ведь это же чума!
Скажите, какие в Лондоне самые злачные места?
Вы понимаете, это трудно сказать. Это зависит от денег: на самом низком уровне – это кабаки и проститутки вокруг вокзала Кингс-Кросс. Как бы более изысканное место – это Сохо. Но я думаю, таких мест в Лондоне есть пятнадцать, двадцать. Игорные дома, в основном неразрешенные.
То есть Лондонов много.
Лондонов очень много.
А откуда вы все знаете о Лондоне?
Вы знаете, я Лондон все-таки своими ногами исходил. Я Лондон знаю физически. Я же хожу. Я ходок. Я сотни километров по Лондону исходил. Я знаю места, которые я не люблю, которые люблю и к которым я безразличен. Но понимаете, в Лондоне есть еще одна черта, которая увеличивает его аномичность, – это огромное количество парков и садов. По количеству парков и садов Лондон первый город в мире. Около двух тысяч парков и садов.
И лисы живут…
Ну, лисы – это нашествие. Собаки то и дело лают, кошки – мяукают… Ну, как бы Лондон – это город, который почти не меняется. Именно из-за этого дикого разброса. Кроме того, в Лондоне есть еще один очень важный момент. Это момент, который почти невозможно описать. Это чисто социальный момент. Это вопрос богатства. По-видимому, нет в мире города, в котором было бы столько денег. Но вы их не видите. В Лондоне есть масса кругов, где хорошо одеваться – вообще неприлично. В Лондоне есть очень много кругов, где одеваются роскошно, и они все бедные люди. Просто принято хорошо одеваться. Лондон еще замечателен тем, что сам вопрос богатства в принципе для Лондона совершенно не значим. Он имеет значение только тогда, когда вы в той среде, где главное – это богатство. Это – Сити, Сент-Пол и вокруг. Секретная миля.
Я заметил, что вы небезразличны к деньгам.
Я? Простите, при моих долгах – как я могу быть безразличным? Я же порядочный человек. Долги – их надо отдавать.
Что кроме…
…долгов у вас есть, Александр Моисеевич? Ни хуя!
Нет… Являются ли деньги еще чем-то, кроме твоего времени, превращенного в купюры?
Где? В Лондоне?
Везде.
Вы понимаете, в этом смысле… Поэтому американцы часто очень неуютно себя чувствуют в Лондоне. В Америке все гораздо четче. В Лондоне ты можешь быть миллиардером, а жить черт знает где. А тебе так хочется! А у тебя папа там жил! Или бабушка. И покупать одежду в магазине секонд-хенд. Мой самый богатый знакомый покупает одежду только в секонд-хенде. И я ему говорю: «Послушай, откуда ты взял такие неописуемые ботинки?» И он мне всегда говорит: «Я не миллиардер». Ну конечно, он валяет дурака. Для него это вопрос стиля.
Если лондонцы так много думают о стиле…
Они не думают о стиле! Это естественно складывается. В том-то и дело. Вы понимаете, это действительно очень забавно. У меня есть один очень хороший знакомый, и он захотел стать – о господи! – членом клаба Сент-Джеймс. Это самый аристократический клаб в Лондоне, членами которого является, например, вся королевская фамилия. Ну, я могу себе представить, какая там ебаная скука в этом клабе! Только войдешь и уже упадешь без чувств. От скуки. Ну, неважно. И я ему говорю: «Эндрю, ну на хуй тебе нужен этот Сент-Джеймс!» И там, конечно, членские взносы какие-то совершенно невероятные. А это человек, считающий деньги. «Ну, зачем тебе нужен этот клуб?» Он говорит: «Мой отец не был членом Сент-Джеймского клуба, а я – буду!» При этом он – лорд и барон. И – блядь! – его забаллотировали! Он был дико обижен. Дико обижен! Я ужасно смеялся – ну на хуй там платить три тысячи в год. За членство в каком-то неописуемо скучном месте.
Прошло года два, и ко мне приезжает мой очень хороший знакомый. Не друг. Из Франции. Он – московский мальчик от тех, прежних времен. Такой Моня. Моня – это еврейское имя – от Соломонa. Химик. Смешной очень человек и полиглот. Он мог говорить на языках десяти. Одинаково. Но такой – ебнутый. Сильно. Человек небогатый, ученый, химик, полиглот, инкунабулы читает на латыни. Одно время он коллекционировал перчатки. Можете представить – человек коллекционирует перчатки? Ну? Вот. Он почти непьющий человек – вино иногда любит выпить хорошее, ну так. Мы сидим, разговариваем о том о сем, вдруг он говорит: «Мне пора». Я говорю: «Куда тебе? Ты на пять дней приехал в Лондон!» Он говорит: «Ты понимаешь, сегодня банкет в моем клабе». Я говорю: «В каком?» – «В Сент-Джеймсе». Он говорит: «А я с каким-то дураком познакомился во Франции, мы потом вместе поехали в Швейцарские Альпы. И тот говорит: слушай, ты, по-моему, просто человек для Сент-Джеймского клаба. Я выдвину твою кандидатуру. – А на хуй он мне нужен, Сент-Джеймс? Он говорит: а ты так не говори. Тебе в отеле не надо останавливаться в Лондоне, ты будешь останавливаться в Сент-Джеймсе. Библиотека тебе не нужна, прекрасная библиотека в Сент-Джеймсе. Еда. (В клубах дешевая еда из-за членских взносов.) Женщину можешь красивую пригласить».
И его выбрали на ходу в Сент-Джеймс. Я говорю: «Как? Тебя выбрали в самый аристократический клуб?» А он мне объяснил: «Там либо настоящие аристократы, либо интересные люди. А я же – интересный!» Вот это – Англия.
А как же там может быть скучно, если там интересные люди и аристократы?
Ну, это вы не можете представить, что такое любой английский клуб.
А в скольких клубах вы состоите?
Вы с ума сошли! Ни в одном! Никогда в жизни! Я был в Сент-Джеймсе несколько раз – меня приглашали на обед. Я был во многих клубах. Но на хуй они мне нужны? Где-то еда хорошая, где-то еда плохая. Есть клубы, где необыкновенное, лучшее в мире вино. Но я же не пью вина!
Но вы сказали, что Лондон создан как такая структура безличности. А вы сами никак не входите в эту структуру. А только радуетесь.
Вот, я в понедельник должен выйти в клуб. Одри, моя старинная приятельница, мне сказала, что если я не хочу, чтобы она умерла от тоски и печали в клубе – а она должна там быть на обеде вечером, то я должен ее и ее друзей сопровождать, чтобы был какой-то разговор. Еда будет плохая. Я знаю точно. Но – пожалуйста. Why not?
Но это в каком-то смысле одновременно мой город. Потому что я нигде себя так хорошо не чувствую. Потому что здесь все как бы зависит от меня. Хочу разговаривать – разговариваю. Не хочу – не разговариваю. Хочу – хожу, не хочу – не хожу.
Мераб[2. Имеется в виду философ Мераб Мамардашвили.] любил Париж…
Мераб любил Париж. Мераб – картезианец. Поэтому он любит упорядоченность.
Но вы сказали, что вы тоже любите порядок.
У себя. А вокруг – чтобы был полный беспорядок. Но опять – этот полный беспорядок находится внутри определенного, невидимого, немыслимого порядка. Просто в общем настоящий лондонец феноменально знает, как себя вести. Это очень интересно. Это беспорядок, где каждый в общем лично знает, как ему себя вести. Но – в отдельности. Лондон – это почти неописуемое явление.
Но почему же тогда ему не нравился Лондон? Они же формальны до бескрайности.
Кто?
Лондон и Мераб.
Это очень сложно. В Мерабе чувство формы оскорблялось Лондоном. В Париже форма есть форма. В Англии, скажем, он был на моем семинаре. И он совершенно не мог понять, как может быть семинар, как – здесь сидят восемь человек и они не составляют одной компании. В Париже это невозможно. Сама идея формализации в Париже экспонирована, а в Лондоне скрыта. А почему вы должны знать, чей я друг? В Лондоне. Это мое личное дело. В Париже абсолютно известно, кто друг, а кто – враг. Кто один кружок, кто – другой. В Лондоне это все на каком-то интимном уровне. Это Мерабу казалось хаосом. Я думаю, что в конечном итоге ему не нравился классический британский индивидуализм, я думаю, именно это Мерабу казалось хаосом. Атомизация. Он не любил атомизацию. Мераба это все время коробило. Не забывайте, что Мераб был человеком формы. Его главное со мной несогласие было по этому поводу. Атомизация – это индивидуальная формальность. Понимаете, Мераба утомляло… Когда я его знакомил с моими английскими друзьями, мне пришлось с трудом ему объяснить, что как бы они мои друзья, но друг с другом они ни в малейшей степени не друзья. Они мои друзья. Единственное, что их объединяет на данный момент, это – я. Но кроме этого, тут был очень силен языковой момент. Манера англичан разговаривать не нравилась Мерабу. Ему нравились французы. Не забывайте, что французы в речи гораздо более четкие. Гораздо более определенные. Тип английского трепача и тип французского диаметрально противоположны. Или, например, разговор о Толстом. Допустим. Француз будет говорить о структурных особенностях творчества Толстого, его романах… Англичанинскажет: «Ah, Tolstoy… I nearly forgot him. Yes, I read something… My impression is that the old man is completely shit»[3. «А-а, Толстой… Я его почти забыл. Читал что-то. По-моему, старик совершенно ненормальный» (англ.).]. Не думайте, что это – серьезно, это – манера английского трепа. С точки зрения француза, это совершенно непозволительно. И с точки зрения Мераба – тоже.
Вы знаете, что показывает статистика? Это жутко интересно. Много лет назад один мой знакомый профессор, помешанный на статистике, рассказал, что Франция – это одна из первых стран в мире по верности. Семейной – мужей женам, а жен – мужьям. А вот – казалось бы! Да? Во Франции у всех мужей любовницы, а у жен – любовники. А вы знаете, какая страна оказалась первой по супружеской неверности? Австрия. А кто бы мог, гуляя по Вене, это предположить? Нет, это не значит, что у французов нет любовниц одновременно с женами. Это значит, что, когда у француза есть любовница, это часть порядка. А когда у англичанина есть любовница – а это гораздо чаще в Лондоне, чем в Париже, – то англичанин вовсе не считает, что это часть порядка. Он знает, что это ебаный хаос. Но – what can I do? Нет, ну, к сожалению, это как бы относится и к политике. И это Мераба коробило, он считал это цинизмом. Но это не цинизм, это другая риторика.
А правда, что англичане плохо знают город?
Ну конечно, неправда. Они совсем не знают. А каждый парижанин прекрасно знает Париж. Это совершенно удивительное явление. Да это их не интересует! Нет же города Лондон, есть город Париж! Париж они знают гораздо лучше, чем Лондон. Или наоборот. Когда я занимался масонами, я беседовал с одним мастером масонской ложи в Шрусбери, это столица графства Шропшир. Кстати, был интересный человек, я бы сказал даже утонченный. Ну и что-то заговорили об Англии, я говорю: «Скажите, пожалуйста, какой город в Англии вы любите больше всего?» Он ответил: «Как вы можете спрашивать! Конечно, Шрусбери!» Ну, вы знаете, в любом английском пабе Шропшир звучит примерно как если бы в Москве спросили: «А откуда ты?» – «Ну, а вот я – из Ельца». Или там: «Я из Кимр». Из Тмутаракани. Вот это – Шрусбери. А он говорит: «Ну конечно, Шрусбери. Посмотрите, какой у нас собор!» Нет, в общем-то, собор и вправду хороший. Ничего не могу сказать. Классный собор. «Ну, с Вестминстером, – говорит он, – никакого сравнения! Вестминстер – это куча камня. Безвкусная. А вот собор Шрусбери – какая великолепная готика! Впрочем, – он говорит, – если честно, я Вестминстерский собор видел один раз в жизни. Когда я окончил среднюю школу, мне было четырнадцать лет, мама повезла меня в Лондон». Я говорю: «Ну и что?» А он говорит: «А я с тех пор и не был в Лондоне, я не люблю Лондон». «Ну хорошо, – я говорю, – а другие города вы видели?» Он говорит: «Париж! Париж я знаю как свои пять пальцев. Я там был, я не знаю – пятьдесят раз. Я постоянно летаю в Париж». Я говорю: «Постойте, а откуда же вы летаете?» Он говорит: «А я не заезжаю в Лондон. Я еду в Манчестер и оттуда в Париж. Или уж в крайнем случае в Хитроу в Лондоне, но я не заезжаю в Лондон». Лондон ему совершенно не нужен. Вот типичный англичанин.
А кто же живет в Лондоне?
Все! В Лондоне гигантское количество иностранцев. В Париже тоже, но…
В Лондоне живут только чужие.
Не только. В Лондоне англичан чуть-чуть больше половины.
Можно ли сказать, что в Лондоне никто не свой?
В общем, да. Но вместе с тем в Англии есть еще одна черта, и это очень трудно объяснить. Это какое-то своеобразное «свойство». Я помню, как я больного отца привез в университетский госпиталь. Это знаменитый госпиталь Кингс-колледжа. Надо было ждать. И там были такие роскошные доктора, британские, доценты, профессора, стажеры, все такие белые, чисто вымытые… А среди пациентов половина была какие-то грязные негры, совершенно невообразимые, с дикими порезами, побоями после пьянок, драк, переломами ног, какой-то шоферюга полупьяный лежит… С ними, значит, там сестры возились. И там же мой бедный интеллигентный папа. И тут я заметил, как не только сестры, но и врачи с этими неграми перебрасывались какими-то словечками. А со мной и с моим папой они не могли этими словечками перебрасываться. Эти негры были для них свои. Они знали жаргон, они знали вот это… Это то, что Москве совершенно чуждо. То есть для них мой абсолютно белый и интеллигентный папа в хорошем костюме был гораздо дальше, чем полупьяный оборванец-негр. Одновременно с тем, что Лондон – это чужой город, он где-то и свой город. А они это чувствуют.
Я был изумлен. Вы понимаете, это – вопрос языка. И при этом – что, конечно, отличает англичан от русских – это любовь говорить. Они очень любят говорить. Используя язык. Любой. Самый низкий. Я этого многие годы не мог понять. Это даже трудно назвать жаргоном. Потому что любой лорд и профессор университета этот жаргон знает. Это какая-то лингвистическая условность.
Я помню, когда я только начал работать, у нас был закрыт салон, где едят преподаватели, и я пошел в рабочую столовку. Где, кстати, кормили в два раза дешевле и, по-моему, гораздо лучше. Но это в Англии нормальное явление. И там люди говорили на каком-то совершенно невообразимом для меня языке. Я мог понять только отдельные слова и выражения, и потом я вернулся на кафедру и говорю, что ходил в рабочую столовку. Там вполне ничего, только говорили они на каком-то странном языке. Посмотрев на меня, они сказали что-то вроде: «saucepan lid». Что такое «saucepan», вы знаете? – Кастрюля. А что такое «lid»? – Крышка. Крышка от кастрюли. И тут я увидел, что все мои коллеги стали валиться со смеху. Они умирали. Я говорю: «Слушайте, а что они сказали?» «Это они, – говорят, – тебя так назвали». – «Как, почему крышка от кастрюли?» Они говорят: «Это лондонский rhyming slang. Рифмованный сленг. Когда говорят первые слова, а то, которое не говорят, рифмуется, но каждый знает, что это за слово. Saucepan lid – рифмуется с yid. Жид. Если перевести на русский язык – я тут же стал стараться, «крышка от кастрюли» – «жидюля». Я говорю, ну слушайте, вы должны меня немедленно научить. Таких штук около тысячи есть в словаре. Если женщина – иностранка и в ее присутствии говорят: «Oh, Bristol…» – название английского города. А оказывается, это тоже rhyming slаng. Есть такое стихотворение: «Bristol city, she is titty». Это значит, что у нее грудь большая.
Или, например, вы что-то говорите, и все люди знают, что вы ничего не понимаете. И они говорят: «Oh, cobblers!» А «cobbler» по-английски – это сапожник. Именно – сапожник! Cobbler’s awls – balls. Balls по-английски – это, извините меня за выражение, яйца. Мужские. А cobbler’s awls – это орудия сапожника. Это рифмуется с balls. Казалось бы – никакого смысла. Но на сленге balls означает «врет как сивый мерин». Таким образом, если в вашем присутствии говорят «oh, cobblers!», то это означает «врет как сивый мерин». Вы этого не знаете, а они все смеются.
Лондон – это лингвистический город. Они как думают: вот, с ним можно поговорить, с этим негром можно посмеяться, а вот с этим белым интеллигентом – ну, что он там… Кастрюля.
То есть для них важно поговорить?
Необыкновенно. Как ни для одной другой нации. То есть англичане, у которых вековая репутация сдержанности, молчаливости, самые большие трепачи на свете. Они сдержанны потому, что нет условий. Не с кем поговорить.