Сейчас – лучше
Фото — Янис Деинатс

Интервью Илмара Шлапинса с музыкантом Гораном Бреговичем

Сейчас – лучше

Горан Брегович – автор музыки, звучащей в картинах Эмира Кустурицы «Аризонская мечта», «Время цыган», «Андеграунд», в исторической драме Патриса Шеро «Королева Марго». Написанные им мелодии уже давно считаются народными песнями, их поют цыганe во всей Европе. В молодости – в 70-х и 80-х – Брегович был лидером самой популярной югославской рок-группы Bijelo Dugme. Пожалуй, на популярном уровне его музыка выражает то, что представляется нам «балканских духом», – даже если на самом деле это не так.

Вы верите в то, что музыка делает людей счастливее?

Музыка, да и искусство вообще – это не предмет первой необходимости. Без нее можно выжить. Это как соль в пище: можно и без нее, но не так вкусно. Искусство не сердечная хирургия, спасающая человеку жизнь. Это не так очевидно, но, оглядываясь на историю, можно видеть, что у искусства была громадная роль. Все, что мы знаем об эволюции человека, известно едва ли не только благодаря искусству. Делает ли музыка людей счастливее? Я не знаю. Есть люди, которым нравится быть счастливыми от музыки, а есть люди, которым нравится быть печальными. Иногда я пишу веселую музыку, иногда мрачную. И одним нравится моя веселая сторона, а другим – мрачная. Откровенно говоря, я думаю, что мир без музыки был бы странным.

Вы писали разную музыку – рок-н-ролл, музыку к фильмам...

С рок-н-роллом обстоит так, что ты всегда должен попадать точно в цель. Ты должен быть узнаваемым, не таким, как все. Это называется имидж. Я прошел через это и теперь стараюсь писать музыку естественно. У меня есть совсем простые вещи, как Kalashnikof, но есть и крупные скучные произведения для симфонического оркестра. Ведь сегодня ты ешь хлеб с маслом, а завтра – что-то изысканное и дорогое.

Вы поняли психологический механизм возникновения музыки?

Лично я этому особого значения не придаю. Для меня музыка – это восьмичасовой рабочий день. И я могу назвать вам десятки творческих людей разных профессий, которые работают так же. Я понимаю, что это немного расходится с привычным представлением о художнике, ждущем вдохновения и так далее. Я в это не верю, для меня это как зубная паста. Когда она мне требуется, я просто нажимаю, и она появляется! Понятно, что у тебя должно быть что-то внутри.

Но вы всегда работали только музыкантом, разве нет?

Да, я начал играть в стриптиз-барах, когда мне было шестнадцать лет. С 16 до 18 лет у меня был жуткий и в то же время прекрасный опыт. Я повидал голых женщин больше, чем любой другой подросток в мои годы.

Это было в Сараево? В легальных стриптиз-барах?

Да. У нас тогда были легальные стриптиз-бары. Наш строй отличался от вашего. Потом я изучал философию и социологию, но счастливым образом бросил на последнем курсе. Ведь в то время с дипломом философа пришлось бы стать преподавателем марксизма. Я искренне боялся, что мне придется идти в школу и учить философии восемнадцатилетних ребят. Я избежал этой судьбы в последний миг. Да, я никогда никем, кроме композитора, не работал.

Почему вы выбрали философию?

Когда мне было восемнадцать, я попал в Италию. Это был этап моей жизни, когда я попробовал все и по полной программе – секс, наркотики, рок-н-ролл. Перебесившись, я был готов учиться. И философия показалась подходящим занятием для такого парня, как я, не готового делать что-то серьезное. Знаете, как с философией – ты начинаешь с одного вопроса и в конце концов приходишь к множеству других. Мне это показалось в самый раз.

Своей музыкой вы чему-то учите слушателя?

Нет, чему там учить? Музыка – древнейший язык, каждый говорит на этом языке по-своему. Ты не можешь никого этому научить. Даже если это классическая музыка, о которой, похоже, бытует представление, как ее надо слушать. Даже там каждый находит свой метод слушания. Я не понимаю некоторых западных музыкантов, полагающих, что они могут изменить мир своей музыкой. Да, в моей музыке
тоже есть немного света, который освещает долгий темный путь к лучшему миру, но тот же самый лучик есть и в работе любого автомеханика. Возможно, это травма моего коммунистического детства, но у меня нет иллюзий, что я могу изменить мир.

Вы по-прежнему вспоминаете те времена?

Да, вспоминаю. Особенно когда послушаю музыку тех времен, рок-н-ролл коммунистических стран. Это действительно была жалкая, насквозь убогая музыка. Но социально она была в миллионы раз важнее рок-н-ролла на Западе. Это была другая система ценностей, другой образ мышления, пусть немного, но проникавший в сознание людей. Я надеюсь, что социология однажды обратится к этому феномену и оценит влияние рок-н-ролла того времени.

В Югославии были и подпольные записи?

Да, и за музыку людей сажали. Я и сам довольно близко подошел к этой черте. Сегодня это звучит смешно, но тогда все было очень серьезно – мой певец в первой части концерта выходил в белой маршальской форме, как у Тито, а во второй переодевался в черную форму надзирателя нацистского концлагеря. Это были мелкие сигналы, они ничего не меняли, но казались важными.

Как вам кажется, почему на балканских похоронах играют веселую музыку, танцуют и радуются?

Я не думаю, что они радуются. Воз­­­можно, это шоу для туристов, но во­обще-то люди приходят на похороны почтить умершего и сыграть ту музыку, которую он любил при жизни. Для многих музыка важная часть жизни. И если музыка веселая, это не значит, что участники похорон радуются.

Разве это не попытка забыть о близости смерти?

Знаете, в моих родных краях этот маховик жизни и смерти раскручен до такой скорости, что смерть всегда близко. Это место не похоже на остальную Европу, это странное место. Но я всегда думал о том, как красиво, что те же самые цыгане, которые играют на свадьбах, играют и на похоронах. Кра­сиво, что в два важнейших момента одни и те же люди играют эту важную музыку. Поэтому меня всегда очаровывали цыганские духовые оркестры.

У тибетцев есть традиция – петь над ухом умирающего или только что умершего человека особый текст, чтобы настроить его сознание умереть правильным образом.

У этих созерцательных народов все более или менее рационализировано, а у нас, на Балканах, все гораздо примитивнее. Это связано с едой и питьем. Было бы интересно поизучать культурно-исторические различиянародов, исходя из того, какие наркотики или алкоголь они употребляют. На Балканах пьют очень примитивный сливовый самогон. В нем довольно много метилового спирта, и его тысячелетнее потребление не может не сказаться на генетическом коде. Наверняка он другой, чем у азиатских народов, тысячелетиями потреблявших опиум.

Вы ощущаете этот генетический код в своем мышлении?

Мой отец был полковником и много пил, но я не одобряю чрезмерное потребление алкоголя. Единственное место, где я пью, – это сцена. У меня контракт с производителем Jack Da­niel’s, и я на концертах всегда пью только этот виски. Ибо сцена – это место, где мне весело.

Почему именно Jack Daniel’s? Он вроде бы был источником проблем Мика Джаггера.

Потому что его можно пить чистым и без льда.

После войны в Югославии люди не ощу­­щают необходимости забыть о ней? Забыть, чтобы простить?

Простить необходимо, забыть невозможно. Они еще Вторую мировую не забыли, куда уж эту. Знаете, весь мир должен научиться прощать, если он хочет и дальше существовать. Понятно, что в будущем культура будет смешанной. Эксклюзивные культуры, эксклюзивные расы закончились в ХХ веке. Нам придется жить вместе, а стало быть, очень многое прощать. Если мы хотим продолжать. Это самое важное, чему надо научиться в этом столетии, – забыть прошлое, уживаться с теми, кто отличается. Это сложнейший урок, который мы должны освоить в ХХI веке.

В Сараево меня потрясло, насколько красив старый город – тесное переплетение самых разных культур, и тут же рядом эти расстрелянные здания. Как такое могло случиться именно в этом месте?

Это очень печальное место, и оно всегда было таким. Пятьсот лет по Сараево проходила уникальная граница между католиками, православны­ми и мусульманами. После краха Осман­ской империи функции нынешних миротворческих сил ООН в Боснии выполняла австро-венгерская армия. Самое грустное в последней войне то, что в ней не было ничего нового. Это была та же старая война. Абсолютно та же самая. Грустно входить в ХХI век с двухсотлетней войной. Но, возможно, Европа сегодня становится другой. Если в Евросоюз примут Турцию, это может изменить ситуацию на Бал­канах. Балканы начинаются в Вене и кончаются в Стамбуле – это моя эмоциональная территория. Но это пугающая территория.

Считаете ли вы, что в мире есть осо­­бенные в творческом отношении места – такие как Париж, Берлин, Нью-Йорк?

Не знаю, я поселился в Париже, будучи художником в изгнании. Па­риж – это место, где художник может переждать плохие времена. Он дал приют Достоевскому и Пикассо. Это место, где понимают искусство иностранцев. Парижское искусство – это искусство иностранцев. В каком-то отношении Нью-Йорк тоже такой, но мы там дольше шести месяцев не выдержали. Слишком тяжело. В Нью-Йорке все время надо работать, но я не могу понять, какой смысл работать, если нет возможности убивать время. В Нью-Йорке трудно найти людей, готовых тратить время на отдых. Мы вернулись в Париж. Во Франции люди умеют находить равновесие между ничегонеделанием и работой, этакое человеческое равновесие. В коммунистическом обществе люди выполняли принудительный труд, чтобы потом развлекаться, а французы сумели найти технологию работы, позволяющую сохранить человеческое отношение. Как локальный компози­тор я никогда не работаю один, у меня как минимум четыре ассистента. Когда я работаю, меня должны окружать люди. Проблема в том, что цивилизованные люди танцуют в ритме от раз-два, раз-два-три, это вальс, до раз-два-три-четыре. А я из тех краев, где танцуют раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь и вплоть до тридцати. И бедным французам приходится считать за мной. Трудно работать с людьми, вынужденными все время считать. Поэтому я должен работать в Белграде.

Что такого особенного в Белграде?

Для меня это единственный крупный город между Веной и Стамбулом. Единственный город, где живет больше миллиона человек. В этом и отличие. Никто не обращает на тебя внимания, если ты один из миллиона. Мне там комфортно, мне не надо ни о чем думать. В большом городе у тебя есть выбор – если ты не хочешь встречаться с каким-то человеком, ты можешь никогда больше его не видеть. В маленьком городе это невозможно. А еще там есть вещи, которые меня интересуют. Мои любимые певцы живут в Белграде. Ничего особенного там нет. Белград в истории искусства или музыки ничем особенным не отметился.

Вы понимаете цыган? Может быть, сами чувствуете себя цыганом?

Как и любой из нас. Аллегорически цыган – это тот же ковбой. Это другие ценности, другой отсчет времени. Каждый хотел бы хоть на день стать цыганом. Трудно сказать, можно ли их понять. Я много времени провел с цыганами, цыгане играют в моем оркестре, но... Знаете, я был президентом боксерского клуба, меня чарует все старомодное. Идея о двух парнях, которые выходят один на один, смотрят друг другу в глаза и бьются по правилам, – это очень древняя идея. Примерно так и с цыганами. Даже во Франции, где они могут ходить в школу, где их принимают в обществе, они все равно держатся особняком. Есть что-то, не позволяющее им адаптироваться. И это одна из причин, почему цыганский мир так соблазнителен. Когда турки завоевали этот регион, им понадобилась военная музыка для запугивания врагов. Проще всего оказалось купить трубы цыганам, так как их за один вечер можно было научить играть. Так появились эти ансамбли. Цыганская духовая музыка с Балкан – это последняя действительно живая цыганская музыка. Причина этого совершенно проста.

Если посмотреть на музыку русских, венгерских, румынских цыган, то это мертвая, ресторанная музыка. Пару веков назад она стала ресторанной музыкой, как и джаз. Она убита! Как только музыка попадает в ресторан, она кончается. В ресторанах люди едят. Духовой оркестр в ресторане невозможен технически, поскольку музыкантам необходимо постоянно сплевывать накопившуюся слюну. А теперь представьте рядом со своим столиком пятнадцать плюющихся цыган! Так они и выжили. Они даже на свадьбах подолгу не играют. Появятся в разгар веселья, отыграют полчаса и исчезают.

Трудно ли стать цыганом? Добить­ся, чтобы они тебя приняли?

O, это очень сложно. Принимают ли они меня? Я думаю, что да. Они играют многое из моей музыки. Они зарабатывают на том, что играют мои песни. Некоторые из них уже считаются народными цыганскими песнями, поскольку все забыли, кто их написал. Это лучшее, что композитор вообще может себе представить. И знаете, я уже не пишу на своем родном языке. Ибо язык, с которым я вырос – сербохорватский язык, – умер. Была предпринята попытка найти общий язык, но после войны он разделился на сербский, хорватский и боснийский. Поэтому уже десять лет я пишу на цыганском, последнем общем для всего региона языке. А еще я пишу на придуманном языке.  В прошлом году я написал цыганскую оперу для цыганского оркестра. Фактически это адаптация сценария фильма, который я начну снимать в будущем году.

Цыганская музыка всегда коллективна?

Важнейшее, что можно сказать про цыганскую музыку, – это то, что она современна. Основным занятием цыган всегда было выживание. И для выживания им пришлось стать эклектичными. При работе с цыганами создается впечатление, что они всегда современны. Они относятся к музыке как и сто лет назад – как к чему-то, принадлежащему всем. Как сама природа. Для них не проблема украсть испанскую гармонию, присвоить турец­кую мелодию, позаимствовать араб­­­ский ритм. Это самый естественный способ творить музыку.

Вам нравятся фильмы, к которым вы написали музыку?

Некоторые да. Иные нет. Проблема та же, что и рядового зрителя. Надо раз сто сходить в кинотеатр, чтобы увидеть один хороший фильм. Та же пропорция, когда пишешь к фильмам музыку. Эннио Морриконе написал музыку для тридцати с лишним фильмов, но если он хочет быть честным, то в списке своих произведений должен указывать не больше десяти. С фильмами все непросто. Бывает, что и сценарий прекрасный, и на съемках все в порядке, но вдруг все срывается. Сделать хороший фильм очень сложно – это, скорее, вопрос не столько таланта, сколько удачи. Доводилось видеть полный трэш, снятый моими любимыми режиссерами. Вот Полански снял «Девятые врата». Ужас! Позор! Человек, создавший «Макбета», сделал это дерьмо? Я и сам работал над одним английским фильмом, поначалу восторгавшим всех, – прелестная история XVI века про родителей, заботящихся о больной дочери. Врач им сказал, что причина недуга в окружающей девушку дикой природе – если облагородить сад, обустроенная природа наведет порядок в ее мозгу, и болезнь уйдет. Родители наняли садовника, началась любовь и т.д. Там был прекрасный английский актер Юэн Макгрегор, лучшие продюсеры, действительно масштабный фильм[1. Имеется в виду фильм режиссера Филиппа Русло «Поцелуй змея» (1997).]. И его даже ни разу не показали в кинотеатрах! Ошибка была в саду. Что-то с ним было не так. И вот такая мелочь сгубила весь фильм. Так что я в список своих произведений вставлю четыре-пять фильмов, чтобы мои дети могли посмотреть, но не знаю, буду ли дальше работать в этой сфере. На самом деле фильмам музыка уже не нужна. Она только мешает! Режиссерам нужна иллюстративная музыка, они исступленно рвутся к успеху и поэтому снимают исключительно по канонам, ни на миг не давая перевести дух. Очень редко там нужна настоящая музыка. Очень редко.

А как же Нил Янг, игравший живую музыку прямо поверх фильма Джар­муша «Мертвец»?

Да, тут я склоняю голову перед продюсерами, рискнувшими своими деньгами и разрешившими Нилу Янгу два часа играть на электрогитаре. Но с типовой голливудской продукцией все совершенно иначе. Я не могу себе представить современного композитора, способного за месяц сочинить два часа музыки. А ведь это обычный рабочий график Голливуда. Мне повезло работать с режиссерами, которые могли себе позволить работать медленно, без оглядки на графики. И в моих записях примерно половину составляет музыка, звучащая в фильме, а вторую половину – музыка, сочиненная для того, чтобы вместе получился хороший альбом. Написанная мной параллельно работе над фильмом. Поэтому на концертах я играю так, как это звучало до нарезки и склейки для нужд фильма. Обычно музыку для фильма выбирает режиссер, и хорошо, если у него есть талант. Что такое талант? Это способность отличать важное от неважного. Та­лантливый режиссер никогда не станет вмешиваться в мою работу и подойдет только тогда, когда я закончу. Это как с ремонтом машины – если вы будете все время торчать рядом и давать советы, автомеханик вас прибьет! Талантливый режиссер не будет вмешиваться, ибо он понимает, что это последний шанс увидеть свой фильм словно в первый раз – в тот миг, когда к нему добавится музыка.

Как вы объясните популярность этнической музыки в последнее десятилетие?

Мир стал другим. Сегодня может создаться впечатление, что единствен­ная существующая музыка – это та, которую крутят в телевизоре. Но это неправда. За последние десять лет я продал пять миллионов записей. В Корее, Новой Зеландии, Исландии – везде. Понятно, что мир не так идиотизирован, как он выглядит в телевизоре. Людям интересно слушать таких композиторов, как я – локальную музыку. Мне посчастливилось родить­ся в это время. Сто лет назад я так и остался бы композитором местного значения. Сегодня люди любознательны. Даже такие композиторы, как Арво Пярт, находят своего слушателя по всему миру. Моя музыка уже далека от мейнстрима, а уж его музыка и подавно. Или, например, музыка Гурецкого. И вдруг вы читаете, как рэппер Puff Daddy заявляет в интервью, что на последнюю запись его вдохновила музыка Гурецкого! Мир не так прост, как выглядит в телевизоре.

В наши дни стала намного доступнее музыка, написанная на другом конце света.

Это и раньше было. Работая с певцами с Сицилии и Корсики, из Хорватии и Грузии, я слышу, как музыка путешествовала по свету – вместе с купцами, странствующими музыкантами. Только раньше на этот путь уходили столетия, а теперь секунды. И впервые в истории человечества малые культуры влияют на развитие крупных.

Значит, глобализация вас не пугает?

От глобализации никуда не денешься, но я не думаю, что вы на своей свадьбе станете играть музыку MTV. Вы же не пойдете в «Макдоналдс», если реально проголодаетесь. То, что мы все больше похожи друг на друга, не означает, что мы будем ходить в униформе. Я не понимаю людей, постоянно твердящих, что это последняя минута и мир вот-вот погибнет. Это неправда, мир с каждым мигом становится лучше. Сравните то, что сейчас, с миром пятидесятилетней давности! Это несопоставимо. Сейчас лучше.

Вы много путешествуете?

Даже слишком много. У меня от ста пятидесяти до двухсот концертов в год. Но мне это нравится. В какой-то момент мне надоело, и я ушел на пенсию – когда прекратил деятельность рок-н-ролльной группы. Слишком уж это было громко, чрезмерно, изнурительно. Позднее, уже после цыганских записей, мой агент пытался меня убедить возобновить концерты, но мне казалось, что это будет тяжеловато. Но однажды, услышав, как квартет Баланеску исполняет мои струнные квартеты в Риме, я понял, что можно играть и так – без усилителей, без всяких ортопедических подсобных средств. И именно так я сейчас и выступаю – сижу на сцене, слегка выпиваю и играю. Не особо напрягаясь.

Тогда вам повезло в жизни!

Мне всегда везло. С шестнадцати лет играть в стриптиз-баре и не подцепить сифилис или СПИД! (Смеется.)

Статья из журнала 2014 Осень

Похожие статьи