Регистрируйтесь, чтобы читать цифровую версию журнала, а также быстро и удобно оформить подписку на Rīgas Laiks (русское издание).
Впервые Томас Туэйтс подумал о том, что хочет стать животным, весной 2013 года. Выгуливая вдоль Темзы Ноггина, ирландского терьера своей племянницы, он невольно стал подводить итоги собственной жизни. На тот момент Туэйтсу было 33. За несколько лет до того ему пришла в голову идея успешного художественно-инженерного проекта – сделать тостер с нуля из собственноручно добытого железа и сделанного вручную пластика. По ходу реализации проекта он документировал ужасающие экологические последствия любви человека к поджаренному хлебу, этого грандиозного преступления против природы, совершаемого во имя завтрака. Тостер Туэйтса купил и поместил в постоянную экспозицию Музей Виктории и Альберта. Ни одного тоста этот аппарат так и не произвел, потому что некоторые существенные компоненты сделать не удалось, однако проект оказался во всех отношениях успешным.
Работу над тостером Туэйтс закончил тремя годами ранее. Теперь его тревожили мысли о будущем. Постоянной работы у него не было, жил он с отцом. Неужели он так навсегда и останется лохматым переростком? Как заработать денег, чтобы завести собственную семью? Стоило ли делать тостеры и прочие иронические высказывания об абсурдности современной жизни, не транжирил ли он отведенное ему на земле время? Туэйтс задавался этими вопросами, разглядывая Ноггина и спешащих на работу людей. Он подумал, как, должно быть, прекрасно жить в вечном настоящем Ноггина – принюхиваться к траве, ветру и воде, не задаваясь мучительными вопросами о прошлом и будущем, о смысле жизни и неотвратимости смерти. Насколько проще быть зверем!
Несколько дней спустя Туэйтс отправил заявку в благотворительный медицинский фонд «Велком Траст» в Лондоне. Когда деньги на проект были выделены («Идея показалась комиссии чрезвычайно симпатичной», – рассказали в фонде), Туэйтс задумался, каким животным ему хочется быть. Изначально он решил стать слоном. «Они большие», – думал он, и если ему удастся построить слоновий экзоскелет, он сможет забраться в него и неспешно блуждать по округе, пощипывая траву и не думая о будущем. Однако когда Туэйтс приехал в Южную Африку, он обнаружил, что взрослый слон способен повалить дерево. Чтобы быть таким же сильным, потребовалось бы конструировать экзоскелет из бульдозера, а звук мотора и запах солярки не вязались в его представлениях с животным блаженством. Кроме того, он прочитал, что слоны оплакивают погибших собратьев, укрывая их тела листьями и ветками. Поскольку одной из целей проекта было бегство от присущей человеку экзистенциальной тревоги, Туэйтсу нужно было животное не только поменьше, но и не такое умное – животное, интеллектуальная жизнь которого была бы проще и спокойнее, чем его собственная.
Вскоре скандинавская шаманка посоветовала Туэйтсу сосредоточиться на «животных, у которых похожая среда обитания». «Англичанину нет смысла становиться слоном, – сказала она, – ему лучше быть бараном или козлом». Перед глазами Туэйтса встал образ из детства: он вспомнил, как пытался съесть дома цветок без помощи рук. «Козлы гораздо ближе к моему уровню», – подумал он. Шаманка рассказала ему об анимизме и тотемизме наших далеких предков. Она подчеркнула, что на протяжении большей части своей истории люди создавали произведения искусства и совершали ритуалы, призванные преодолеть барьер, отделявший их от животных. В пещере Шове во Франции сохранились наскальные рисунки 30-тысячелетней давности, изображающие помесь человека с бизоном. «Пожалуй, желание стать козлом вполне обыденно, – размышляет Туэйтс в книге “Человек-козел: как я отдохнул от человечности”. – С исторической точки зрения куда более странным кажется нежелание быть козлом».
Туйэтс – художник с мышлением инженера, и к проблеме превращения в козла он подошел чисто технически, разбив ее на три отдельных задачи. Первая состояла в том, чтобы научиться мыслить как козел. Ради этого он начал посещать козий заповедник «Баттеркапс» в графстве Кент. Эксперт по поведению коз Алан МакЭллигот рассказал Туэйтсу, что это довольно спокойные и выносливые животные, строго соблюдающие иерархию, что сулило ему в дальнейшей козлиной жизни как хорошее, так и плохое. Чтобы понять, что значит «быть» козлом (да и просто «быть» кем-то), Туэйтс начал читать философа Мартина Хайдеггера, утверждавшего, что наше «я» укоренено не в мышлении и языке, а в навыках, привычках и настроениях. Нас определяет не то, что мы думаем о мире, а то, как мы с ним взаимодействуем. Хайдеггер убедил Туэйтса, что для того, чтобы духовно стать козлом, ему надо вступить в характерные для козла отношения с окружающим миром. «Мне надо изменить контекст восприятия, – рассуждает он, – чтобы вид стула не ассоциировался у меня с идеей сидения на нем». Преобразиться в козла – значит научиться видеть слово, не читая его при этом, и самое важное: «Смотреть на другого козла и воспринимать его как такую же личность, как и я сам».
Во-вторых, Туэйтс занялся телом козла. Чтобы научиться ходить как козел, он обратился к Глину Хиту, специалисту по протезированию из Солфордского университета близ Манчестера. Он рассказал Хиту, что надеется обзавестись протезами козьих ног, чтобы скакать по склонам Швейцарских Альп. Хит, у которого весьма кстати оказалась докторская степень по зоологии, объяснил, что люди и козы устроены по-разному. Без сильных передних ног и гибкой мускулатуры человек, пытающийся бегать и прыгать как козел, сразу же получит серьезные травмы. В ответ Туэйтс забрался на конструкцию из четырех укороченных протезов и стал разгуливать по лаборатории. Хиту неожиданно понравилась естественность движений Туэйтса, и он согласился поработать над созданием протезов козьих ног, заодно посоветовав Туэйтсу полезные упражнения на растяжку.
Третьей проблемой была пища. Козы едят траву, которую человек не переваривает. Туэйтс побывал на вскрытии козы в Королевском ветеринарном колледже. Изучив содержимое четырех отделов козьего желудка, он не без удивления узнал, что в самом большом из них – рубце – живут бактерии, перерабатывающие траву в поддающуюся усвоению кашицу. Сначала Туэйтс собирался привить себе этот козий пищеварительный микробиом с помощью фекального трансплантата. Однако, поняв, насколько это опасно – вместе с микробами вполне можно было получить паразитическую инфекцию, – он пришел к другому решению: создать искусственный рубец из пластикового пакета, развести там бактерию из кишечника козы, сплевывать туда пережеванную траву, а потом уже поглощать ферментированную кашицу. Туэйтс поделился этим планом с Элисон Кингстон-Смит, заведующей лабораторией экосистем пищеварения травоядных при Абериствитском университете. «На вашем месте я бы от этого воздержалась», – посоветовала она. Микрофлора козы «не такая уж безобидная». Так Туэйтс решил отказаться и от микробиома. Вместо этого он купил в интернет-магазине бутылочку целлюлазы – энзима, с помощью которого бактерии в козьем желудке перерабатывают траву. В искусственном рубце он решил использовать именно ее. После чего, довольный элегантностью такого решения, купил билет на самолет в Швейцарию, где у него было назначено свидание со стадом коз.
Туэйтс еще не знал, что у него есть соперник. Трудно сказать, когда Чарльз Фостер впервые задумался о том, чтобы превратиться в животное, но со всей вероятностью это случилось теплым октябрьским вечером в 80-х годах ХХ века. Возвращаясь домой после ужина в пабе в Ист-Энде, Фостер заметил в парке двух лис. Лежа в траве, они качали головами из стороны в сторону, как два сфинкса, говорящих «нет». Фостер, хоть и был в деловом костюме, опустился на землю и подполз поближе, чтобы взглянуть на парк глазами лис. Они слизывали долгоножек с покрытой росой травы. Фостер тоже высунул язык. Долгоножки оказались пушистыми снаружи, слизистыми внутри и пахли ванилью. Фостер – ветеринар, адвокат, колумнист, преподаватель медицинской этики в Оксфордском университете, был сверх того искателем приключений. Сейчас ему 53 года, он автор, соавтор и редактор 36 книг, в том числе философских текстов о человеческом достоинстве и биоэтике и путевых заметок о поисках Kовчега Завета. В книге «Быть зверем» Фостер исповедует менее изощренный подход, чем Туйэтс: он не конструирует экзоскелет и не создает искусственный желудок, а просто начинает вести себя как животное.
Шесть недель Фостер прожил в лесу как барсук. Он вырыл нору, или берлогу, спал в ней днем, а ночью выходил наружу на четвереньках. Барсуки питаются дождевыми червями. «Когда кладешь червя в рот, – сообщает Фостер, – он воспринимает тепло как опасность» и пытается вырваться наружу между зубами. На вкус он – слизь с землей. Фостер даже различает их вкус по терруару: в Шабли они «с долгим минеральным послевкусием», тогда как «черви на холмах Кента обладают простым и свежим вкусом, хорошо сочетающимся с поджаренным на гриле палтусом». Из этих оттенков и складывается, по мнению Фостера, понимание того, что значит быть барсуком. Многих вещей с высоты барсучьего роста не видно – будь то 15 см над или под землей, – поэтому барсуки полагаются на другие чувства. Считается, что они слышат, как в земле копошатся черви. Фостер не мог до такой степени натренировать слух, поэтому развивал обоняние. Перед тем как перебраться в берлогу, он купил разные виды сыра и попросил жену рассовать их по дому, а потом, завязав глаза, пытался найти «Стилтон». Став барсуком, он стал уделять больше внимания запахам. Фостер заметил, что их распространение и угасание зависит от времени суток и погоды. Холодным сухим утром запах висит облаком рядом с источником, все низко и компактно. Когда теплеет, запахи разбухают и расползаются. («Запах по грудь», – как говорят охотники.) Когда влажно, мир запахов становится трехмерным. Для барсуков, заключает Фостер, запах – это объемная структура со своими измерениями, границами и внутренним пространством. В теплый день дерево – это «спиралевидная воронка запахов, которая уносит вверх пыль»; в холодный день она превращается «в невысокую кучу резко пахнущего лишайника почти без вентиляции». Приблизиться к мертвому животному – это как войти в здание. «Мертвый еж – это сначала форма ежа, потом форма зеленого запаха, потом форма мешка, потом форма сладкого запаха, потом форма свиных шкварок, потом форма жука».
Фостер привел своего восьмилетнего сына Тома в берлогу, и они вместе – ведь барсуки животные социальные – занялись исследованием леса. «Если бы мне пришлось описать жизнь барсука одним словом, я бы сказал, что ее суть в “интимности и близости”, – говорит Фостер, – потому что когда барсук выходит наружу, его цель – нарваться на еду»:
Мы суетились, рычали, толкались и упирались носами в землю. И наконец даже мы что-то учуяли: цитрусовый запах мочи полевки в гуще травы; солоноватую сырость далекого следа слизня – так пахнут камни, оставленные отливом; резкий мускусный запах выдры.
Со временем Фостер полюбил свое подземное жилище, особенно «дальний конец, принявший форму моего тела». В дождливые дни он принюхивался к окружавшим его запахам сырой земли. Во время бурь с громом и молниями, пишет он,
нашу берлогу окаймляли переплетенные корни трех деревьев – двух буков по бокам и дуба сверху. Деревья клонились на ветру… Нас раскачивало, как в колыбели, корни натягивались и поскрипывали, как балки кренящегося корабля. Древесная мышь, у которой затопило или раздавило норку, юркнула внутрь и забилась Тому под коленку.
Фостеру и его отпрыску удавалось выспаться; они научились чувствовать себя в лесу как дома. Однако за шесть недель им не повстречался ни один барсук. (Они слышали их и пытались приблизиться, но безуспешно.) Через шесть месяцев отец и сын вернулись в свою нору. Зимой она заледенела и ничем не пахла. Стены, пишет Фостер, превратились в челюсти, из которых на тепло его тела повыползали, «как волосатые языки», черви. Не выдержав, Фостер вернулся к цивилизации; барсучья жизнь так и осталась для него чем-то таинственным и недоступным.
По разным причинам – из любопытства, трудности приема, ради демонстрации отчуждения – литераторы всегда любили представлять мир с точки зрения животного. Когда Ахиллес в «Илиаде» узнает о смерти своего лучшего друга Патрокла, Гомер сравнивает его со львом, увидевшим, что охотник забрал его детенышей: «Возвратяся он поздно, по детям тоскует; // Бродит из дебри в дебрь и следов похитителя ищет, // Жалобно стонущий; горесть и ярость его обымают». Человеческие переживания хорошо известны, тогда как эмоции животных кажутся свежими, необычными, сильными и непосредственными.
К описанию животных существуют, в широком смысле, два подхода. В 1886 году Лев Толстой опубликовал «Холстомер» – рассказ, написанный от лица коня. Это проповеднический подход. По мнению Толстого, лошади, свободные от человеческого тщеславия, видели бы мир в более ясном, спокойном и честном свете. Слушая человеческие разговоры, Холстомер удивляется их безумию. «Слова: моя лошадь, относимые ко мне, живой лошади, казались мне так же странны, как слова: моя земля, мой воздух, моя вода», – думает конь. Люди «стремятся в жизни не к тому, чтобы делать то, что они считают хорошим, а к тому, чтобы называть как можно больше вещей своими». Насколько проще – и лучше – быть животным!
У Джеймса Джойса в «Улиссе» более чувственный подход. В начале книги Леопольд Блум видит на дублинском кладбище, как крыса пролезает в щель склепа. Вечно любопытный и чуткий Блум начинает думать о вкусе мертвеца: «Запах это им все равно. Рыхлая белая как соль трупная каша: на запах, на вкус как сырая репа».
В проповедническом и чувственном изображении животного «я» кроются разные типы критики «я» человеческого. Для Толстого проблема человека состоит в том, что он увяз в собственном эго. Безыскусная прямолинейность животного – способ избавиться от самолюбования. Для Джойса же проблема в том, что люди вялы, бесчувственны, нелюбопытны. Он считает, что нам следует поучиться у животных живости и чувствительности. Толстовские животные учат нас быть добрыми, джойсовские – бодрыми.
Истории человека-козла и человека-барсука восходят как раз к толстовской и джойсовской традициям соответственно. Для Туэйтса человек – существо нервное, абсурдное и, что хуже всего, подверженное нарциссизму: «Даже королеве есть о чем волноваться, – пишет он, – хотя ей от рождения полагаются невообразимые привилегии и почести». Туэйтс хочет превратиться в козла, чтобы убежать от собственного эгоистического невроза, – пессимистическая, если вдуматься, идея, потому что, как он сам пишет, «быть человеком – значит беспокоиться».
Перед Фостером стоит противоположная проблема. Он считает человеческое бытие формой добровольной скуки и жаждет звериной живости и открытости. После эксперимента с барсучьей жизнью Фостер решил пожить ночной жизнью городской лисы. «Я лежал на заднем дворе дома в лондонском Боу без еды и питья, мочился и испражнялся под себя, – пишет он, – а вокруг были сплошные населенные людьми таунхаусы, и я без всякого труда научился видеть в этих людях врагов». Однажды вечером, копаясь в мусоре, он обратил внимание, что почти в каждом доме работает телевизор. По его подсчетам (хоть подсчеты и не вполне лисье занятие), в 64 из 73 домов, где смотрели телевизор, была включена одна и та же программа. Для Фостера люди из этих домов, уставившиеся в сериал «Жители Ист-Энда» и заедающие его безвкусными глобализированными пиццами, пад-таями и алу-гоби, сами не понимают, где живут. «Настоящие жители Ист-Энда» – лисы, потому что они «знают, что под крыльцом дома 17А мышиное гнездо, а под кедровой доской дома 29Б – шмели»; они все время исследуют эти улицы и охотятся на них. Городская лиса «не перестает быть лисой, тогда как насквозь урбанизированным людям угрожает опасность перестать быть людьми в лучшем смысле этого слова», – пишет Фостер. С пылкостью, достойной Джордж Элиот, он заключает: «У нас чрезвычайно чувствительные руки, но мы обращаемся с миром, будто надев толстые перчатки, а потом изнываем от скуки, жалуясь, что он бесформенный».
Животных, наверное, вполне естественно считать дополнением к человеку, думая, что у них есть качества, которых лишены мы. Однако в том, чтобы смотреть на других существ и видеть лишь собственное отражение, есть известный солипсизм. В книге «Достаточно ли мы умны, чтобы судить об уме животных?» приматолог Франс де Вааль резко отзывается об этой поглощенности собой: «Даже термин “нечеловеческий” режет мне слух, поскольку рассматривает миллионы видов в качестве неполноценных, как будто им чего-то недостает». Надо не сравнивать животных с нами самими, считает он, а признать за каждым животным собственную идентичность.
Де Вааль – почитатель биолога Якоба фон Икскюля, предложившего в начале ХХ века понятие Umwelt для описания уникального способа существования животных. Буквально «умвельт» означает «мироощущение», причем не только в терминах сознания или экзистенции, но и чисто физически. «Умвельт подразумевает эгоцентричный, субъективный мир, представляющий собой лишь малый анклав в океане возможностей», – поясняет де Вааль. В умвельт оленя входит лес, освещенный ультрафиолетовым светом. У безглазого клеща это не просто запах масляной кислоты, который источает кожа млекопитающих, но и многолетнее ожидание возможности ее вкусить. В классическом эссе 1974 года «Каково быть летучей мышью?» философ Томас Нагель приходит к выводу, что раз эхолокация не доступна нам ни в опыте, ни в воображении, мы никогда не поймем, каково быть летучей мышью; мы можем лишь вообразить нечто по аналогии, некорректно сравнивая эхолокацию со зрением или слухом. Де Вааль соглашается с Нагелем: он считает, что ни одно животное не может в полной мере понять умвельт другого. Тем не менее он настаивает, что стоит пытаться представить точку зрения другого животного, пусть даже эти усилия обречены на неудачу. «Эхолокация, – пишет он, – не была бы открыта, если бы ученые не попытались представить себе, каково быть летучей мышью, и им бы это не удалось». Невозможно преодолеть межвидовой барьер, но, сталкиваясь с ним, всегда узнаешь что-то новое.
Для того чтобы пытаться раздвинуть пределы познаваемого, есть и нравственные причины. В романе Кутзее «Элизабет Костелло» главная героиня читает лекцию о работе Нагеля «Каково быть летучей мышью?». Она утверждает, что эссе Нагеля – пример типичной философской ошибки, когда переоценивается важность различий и умаляется важность общности. У людей и летучих мышей наверняка много общего – как минимум и те, и другие испытывают радостное ощущение бодрствования, движения или, как она выражается, бытия «душой-телом». Разве этого недостаточно, чтобы увидеть смысл в жизни летучей мыши? Пытаясь представить себе ум животного, мы всегда будем колебаться между сочувствующим воображением и рациональным скептицизмом. Вероятно, лучше склониться к сочувствию.
«Быть зверем» – главным образом упражнение в сочувствующем воображении: это книга раскаяния за собственный «онтологический снобизм», за «веру в иерархию жизни», которая, как пишет Фостер, «на долгие годы сделала меня невыносимым говнюком». В одной из своих многочисленных прошлых жизней Фостер был охотником, который, чтобы спустить солидные барыши, заработанные адвокатской практикой, отправлялся на поезде на север Англии охотиться на оленей. Уже тогда ему хотелось побыть зверем, чтобы лучше понять, как на них охотиться. Годы ушли на организацию «кровавого пира-откровения в духе Вордсворта», пока он не осознал своей ошибки. Впрочем, охоту Фостер бросил не из-за сочувствия к животным как такового, а из-за политики. Возмутившись преступлениями воротил бизнеса, он понял, что хотел бы оказаться не на стороне охотников, а с теми, на кого охотятся, – с овцами, а не с волками.
В главе о благородном олене – вероятно, лучшей в книге – Фостер описывает, как он пытался развить в себе это выжидательное, испуганное, восприимчивое замирание. Он ползал по лесу голым: «На протяжении шести часов я рассматривал, как колышется на ветру одна-единственная травинка подмаренника». Чтобы понять, каково быть добычей, он пытался натравить на себя ищейку Монти. Он мчался в панике, беспомощный и беззащитный, и таким образом на несколько мгновений смог преодолеть границу между хищником и жертвой. Однако большую часть времени он оставался внутри своей хищнической природы. «Я не мог быть жертвой, – пишет он. – Мои воображение и находчивость позволяют мне обнаружить в себе все что угодно, кроме постоянной, неизбывной уязвимости».
Границы сочувствия занимают Фостера отчасти потому, что они же являются и границами автономии. Будь его воля, он сочувствовал бы каждому животному, однако нельзя произвольно расширить границы собственного воображения. По физическим причинам он не может стать животным, которым больше всего восхищается, – стрижом. («С тем же успехом можно было бы попытаться стать богом», – пишет он.) Из-за различий в темпераменте он не смог жить как выдра – ему не близка та ярость и тревога, с которыми это животное гоняется за пропитанием. Несколько лет назад я пошел плавать с выдрами (это долгая история) и тоже был неприятно удивлен их маниакальным физиологическим любопытством: они всюду суют свой нос и лапы, готовы исследовать каждое укромное местечко, лишь бы поживиться. (Если бы мне надо было описать этот опыт одним словом, я бы сказал «интимный».) Выдры, несомненно, живые «тела-души». Но мне бы не хотелось быть выдрой.
Примерно через год после озарения, пережитого Туэйтсом на берегу Темзы, он стоял на горном склоне в Швейцарии. На руках и ногах у него были козьи протезы, на спинке – непромокаемая куртка цвета козловой шкуры, на голове шлем, делавший его отдаленно похожим на козла. (Из медицинских соображений он отказался от целлюлазы и собирался днем жевать траву, а по ночам тушить ее на огне в скороварке.) Несколькими часами ранее он карабкался по скалам вместе с козьим стадом. Это было крайне утомительно и местами очень страшно. Но теперь он стоял на зеленом пастбище среди коз в окруженной горами долине. «Наконец-то, – подумал он, – я живу жизнью козла», которая, как он выяснил, «состоит в том, что ты подходишь к участку с травой и пять минут ее щиплешь. Потом переходишь к другому и щиплешь там. И так далее, и так далее».
Туэйтс научился чувствовать «мелкие отличия между видами трав: синевато-зеленые участки горчат, а ярко-зеленые слаще и гораздо вкуснее». Днем все происходило в одном ритме: «Жуй, жуй, жуй». Постепенно он начал забывать, кто он такой. Козы фыркали на него, он фыркал в ответ. С одной козой, номер 18, он даже подружился. Козья дружба «довольно милая», сообщает Туэйтс. «Я бреду за ней, когда она переходит на новый участок, а если я перехожу первым, она тоже от меня не отстает».
В середине дня Туэйтс сделал ошибку. Он случайно зашел на холм, поднявшись над стадом, то есть занял позицию альфа-самца. Внезапно, пишет он, «наступила гробовая тишина – как в вестерне, когда герой входит в салун». Он начал лихорадочно соображать, сможет ли он дать бой козлу. Но его новая подружка сняла напряжение тем, что прошла сквозь стадо и побрела дальше. В общей сложности Туэйтс пасся с козами три дня. Фермер, которому принадлежало стадо, потом говорил, что, по его мнению, козы «его приняли». Туэйтс не без ностальгии, даже слегка романтически, вспоминает это приключение, считая его вехой на пути к успеху всего проекта. Однако «Человек-козел» заканчивается неоднозначно. На последних страницах серия мрачных фотографий показывает, как Туйэтс карабкается на горный пик в Швейцарии – один в своем козьем наряде. Судя по этим снимкам, даже прочитав Хайдеггера, Туэйтс не смог изменить свой способ взаимодействия с миром. Он так и остался одиночкой, который умеет пользоваться орудиями труда и всегда стремится к вершине.
Козы, конечно, одомашненные животные, а лисы – нет. Несмотря на это, Фостеру удалось ощутить себя своим в лисьем мире. Он вступил во вражду с местной кошкой, которая как-то раз презрительно помочилась на его нору. Фостер решил ответить: он спрятался под ткань, а сверху положил куриную ногу. Когда кошка схватила ее в зубы, он «взвился к небу, рыча, как Везувий» и гнался за ней через весь сад, перемахивая через доски и цветочные горшки. Кошка вспрыгнула на забор, как гимнастка на бревно, Фостер ринулся за ней, но поскользнулся и упал на тропинку за сараем. Забежав за угол, он увидел, что кошка исчезла. Вместо нее, пишет он, «на меня глядели вертикальные зрачки рыжей лисы», сидевшей в шести футах на стене. «В уголке рта на манер сигары она держала куриную ногу. Лиса перехватила мой взгляд: именно она осматривала меня, а не я ее. Она позволила мне уйти, когда сочла это нужным».
В этих двух книгах заключен парадокс: чем больше Туйэтс и Фостер пытаются стать животными, тем больше они становятся Туйэтсом и Фостером. Не в том смысле, что они не меняются. Человеческий умвельт обширен и способен расширяться. «Можно по-настоящему, надолго изменить наши аппетиты, страхи, взгляды», – пишет Фостер, но «я» при этом остается неизменным. Эта способность оставаться собой несмотря ни на что – подлинная загадка и чудо человеческой личности. Размышлять о том, кто мы есть, мечтать о новых способах жизни, разбирать себя на части, чтобы собрать заново, – все эти виды деятельности для нас естественны. Мы до скончания века будем охотиться только за этим.
© The New Yorker, 30 мая 2016 г.