Регистрируйтесь, чтобы читать цифровую версию журнала, а также быстро и удобно оформить подписку на Rīgas Laiks (русское издание).
Восточная Европа исчезает. Не физически, как территория, а как идея. Исчезло все то, что некогда объединяло регион в наших размышлениях о нем: общий опыт оккупации и отверженности, казавшееся вечным бремя экономической отсталости, священная память о поражении и крушении всех надежд. Ничего этого больше нет – или по меньшей мере оно не так заметно. Поезжайте в Прагу, Варшаву, Будапешт, Братиславу, Вроцлав, Дебрецен, Тимишоару или Таллин. Пройдитесь по улицам. Загляните в торговые центры и киоски мобильной связи. Как отличить все это от Бремена, Шарлеруа, Ньюкасла или Фарго? Магазины везде одни и те же: Marks & Spencer, H&M, C&A. Одеты все одинаково. Люди смотрят одни и те же фильмы и ездят на тех же машинах. Куда делись былые фанерные «Трабанты» и крошечные «Фиаты»?
Постепенно утрачивая свою особость под натиском гомогенизирующих все и вся глобализации и благополучия, Восточная Европа вступает в пространство забвения. В качестве области академических исследований она переживает кризис. Гранты оскудели. Преподавательские места практически исчезли. Американский совет научных сообществ больше не финансирует восточноевропейские исследования. Закупки фильмов – за исключением чего-нибудь вроде «Иды» или нескольких фильмов новой румынской волны – почти прекратились. Поток литературных переводов – если не считать героической работы мелких издательств вроде Twisted Spoon Press и серии классики, которую выпускает The New York Review of Books, – превратился в жалкую струйку.
Ушли те времена, когда в издательстве Penguin выходила отдельная серия «Писатели другой Европы», а Сьюзен Зонтаг заклинала нас прочитать Данило Киша, пока еще есть время. Теперь Восточная Европа – не более чем фон для чужих фантазий. Один мой знакомый, известный историк, из года в год читающий курс по истории Восточной Европы, говорит, что ему все время приходится объяснять в ответ на недоуменные вопросы студентов, что и в этом «мрачном месте» люди умеют смеяться и любить друг друга. Читать англоязычную книгу, в которой есть персонаж из Восточной Европы, всегда немного унизительно. Сразу не угадаешь, будет ли этот персонаж уставшим от жизни дворником (это всегда поляк), очаровательным мошенником (венгр), бандитом, подмявшим под себя всю округу после падения коммунизма (серб), или причиной эротического пробуждения у мечтательного литератора (у американцев это всегда чешка, у ирландцев и британцев это может быть кто угодно из вышеперечисленных).
Хотя, быть может, Восточной Европы просто никогда и не существовало. Может быть, она всего лишь плод воображения, искореженного холодной войной. Падение железного занавеса не только устранило всякие геополитические причины, заставлявшие изучать регион, но и уничтожило главное основание его единства. Что общего, в конце концов, между Албанией и Эстонией? Или Белоруссией и Словенией? Помимо того, что все они осколки давно развалившихся империй, ничего общего – в культурном, экономическом или религиозном смысле – между ними не найти. Сегодня Восточная Европа ничем не отличается от любой другой периферии – слегка провинциальной, медлительной, но по большей части спокойной, можно сказать, сонной. Даже война на Украине не смогла пробить равнодушие Запада.
Тем не менее Восточную Европу – или как минимум какие-то ее следы – все еще можно отыскать, если отъехать подальше. С ней можно столкнуться, свернув на проселочную дорогу 896 в районе Устшики-Дольне, и поехать на юг вдоль польско-украинской границы по землям, некогда населенным лемками-униатами. Или если поехать на восток от Ньиредьхазы – в деревеньках, погруженных в духоту раскаленной пусты, Альфёльда. Или в Марамуреше, раскинувшемся меж поросших лесом вершин Карпатских гор, в средоточии румынских сенокосных угодий. Или можно поехать на самый юг, в Эринд, к подножию горного массива Лунксгеризе, к «продолговатому куску луны, зарытому в дикое и прекрасное тело Албании». Именно эта страна, если верить польскому писателю Анджею Стасюку, является «подсознанием нашего континента», она – «темный колодец, вглубь которого должен заглянуть тот, кто полагает, будто ход вещей определен раз и навсегда».
Но я бы пошел другим путем. Мне хочется поговорить о Восточной Европе вне рамок стереотипов. Я бы обсудил ее как место неожиданно космополитичное, как совокупность микрорегионов, местечковость и самозамкнутость которых складывается в итоге в нечто большее, чем сумма отдельных частей. Мне хотелось бы показать, что без Восточной Европы, без ее истории и литературы невозможно уловить смысл XX века, смысл кошмара, от которого мы до сих пор не до конца пробудились. Я стал бы говорить о ней в терминах разнообразия, модерна и конкурирующих авангардов. Впрочем, написано уже больше страницы, а я так и не выбрался из ностальгической трясины и руританских клише1.
На самом деле Восточная Европа – не столько вопрос географии, карт и атласов автомобильных дорог, сколько предмет психогеографии. Восточная Европа – не место, а скорее состояние ума. Не раз и не два мне самому доводилось узнавать островки Восточной Европы намного западнее традиционной линии Одер – Триест. Они обнаруживались под автомобильными эстакадами, в очередях на регистрацию машины и получение прав, в залах ожидания на богом забытых автовокзалах. Прустовские мадленки и камни венецианских мостовых всегда казались мне абсолютно пустыми конструкциями, литературной фантазией, но ведь, ей-богу, не меня ли самого накрыло, когда я, попав в туалет в подвале одной из физических лабораторий в Беркли, услышал запах застарелой грязи? Я сразу же очутился в Варшаве, в подъезде бабушкиного дома, где всегда пахло мочой, этой самой грязью и водой, оставшейся после мытья полов, – в те времена она была начисто лишена благоухания современных моющих средств.
Нельзя сказать, что Восточная Европа просто прячется по окраинам в тупиках и проулках на манер фолкнеровской Йокнапатофы. Восточная Европа исчезает и появляется, как телефонная будка Доктора Кто. Лучший способ войти в этот мир – через литературу. С чего начать? Я бы представил список своих любимых авторов – Витольд Гомбрович, Ярослав Гашек, Бруно Шульц, Богумил Грабал, Данило Киш, Исмаил Кадаре, Герта Мюллер, Агота Кристоф, Ласло Краснахоркаи, Чеслав Милош, Збигнев Херберт, – но, боюсь, этим списком я лишь обрушу на читателя череду незнакомых (и труднопроизносимых) имен. Лучше вместо этого поискать какие-то существенные элементы. Но это трудно сделать в силу лингвистического и географического разнообразия Восточной Европы. В любви к восточноевропейской литературе есть очевидный элемент кладоискательства – надежда найти какой-то еще менее известный и еще более замкнутый литературный мир. Сначала были поляки, чехи и венгры, потом пришла очередь румын, югославов всех типов, албанцев и балтийских народов. Завершением процесса стала литература куршей. Курши – исчезнувший западнобалтский народ, некогда населявший балтийское побережье Латвии и Литвы. Созданная этим народом светская литература состоит из одного-единственного рифмованного двустишия. В 1970-е годы его обнаружил на полях средневековой рукописи, хранившейся в какой-то швейцарской библиотеке, американский аспирант-философ. Судя по всему, двустишие было написано в XIV веке крайне возмущенным студентом-теологом. Оно гласит: «За твое здоровье, друг мой, кубок впору осушить. / Плох тот друг, что хочет выпить, но не хочет заплатить». При том что оно явно обращено к человеку, который за счет автора ухитрился напиться пива в студенческом баре, двустишие породило не один том вдохновенных комментариев.
О куршской литературе больше ничего и не скажешь. Однако странностью и неизвестностью объясняется притягательность Восточной Европы в целом. Захватывает сама возможность избавиться от общих для всех и вся нарративов и безуспешных попыток описать «жизнь как она есть» (сколько, однако, идиотизма в одной этой фразе!). Быть может, мною движет извращенная любовь к неудачникам, но мне трудно представить, зачем человеку читать великий американский роман, если вместо этого можно прочитать в меру скабрезную «Малую венгерскую порнографию». Вот, например, полное описание курса по венгерской литературе, который предлагается в Университетском колледже Лондона:
Цель курса – познакомить студентов со всем тематическим спектром венгерской литературы XX века: антиутопическими фантазиями, абсурдом существования в маленьких городках, сосредоточенным на гениталиях женоненавистничеством, мизантропическим нарциссизмом, идеологией, прочитанной в терминах сексуальной ориентации, онанистскими палимпсестами, антисемитизмом для псевдоголландцев и маниакальной ревностью голландских капитанов дальнего плавания, женатых на француженках. Подробный текстуальный анализ десяти ключевых произведений венгерской литературы будет дополнен рассмотрением более широкого исторического и культурного контекста.
Этот список вызывает массу вопросов. Во-первых, в каком смысле что бы то ни было из этого можно назвать темой? И что такое «онанистский палимпсест»? Но главное в этом списке – по крайней мере, для меня – его мучительная загадочность. Если бы венгерская литература была упрятана в неприступном банковском сейфе, описание этого курса подвигло бы меня на то, чтобы собрать команду специалистов и взломать этот сейф. И это мы еще даже не коснулись биографий упомянутых там авторов – например, Гезы Чата, психиатра, который, работая врачом в санатории, сочинял свои записки, погружаясь в морфиновый психоз; буйство его рассказов лишь предвосхищало его собственный конец: попытка убийства, бегство, преследование, самоубийство. Или взять драматурга Эдёна фон Хорвата – человека с классической для Восточной Европы гибридной идентичностью: сам он называл себя «очень типичной для старой Австро-Венгрии помесью: одновременно мадьяр, хорват, немец и чех», родиной считал Венгрию, а родным языком – немецкий, все 1930-е годы прожил в мрачной уверенности, что станет жертвой войны, которую обязательно развяжут нацисты, но, не дожив до нее, пал жертвой ветки каштана, которая свалилась ему на голову, когда он прогуливался по Елисейским полям.
Только текст, любят говорить французы, – но будем честными: как читать восточноевропейского автора, не обращая внимания на его или ее биографию? Там всегда фигурируют тяжкие испытания, будь то вынужденное изгнание, тюрьма или лагерь, болезнь, убийство или безумие. Однажды мне в руки попалась польская антология творений, как гласила обложка, «Проклятых поэтов». Я стал беспечно перелистывать ее, и мне довольно быстро наскучили истории беспросветного алкоголизма, бездомности, бесконечных самоубийств и общей неприкаянности. Но, осознав, что антология включала в себя четыре тома, я обнаружил себя на краю метафизической пропасти.
И тем не менее вопрос остается: есть ли что-то еще, помимо странности, неизвестности и вечной беды, что объединяло бы восточноевропейскую литературу? Мне кажется, что есть; я даже думаю, что это нечто имеет на самом деле всемирно-историческую важность. Специально на этот счет у меня даже заготовлена теория, хотя в силу своей широты она настолько изобилует стереотипами, что количество исключений наверняка превышает число примеров, на которых я ее строю.
В течение всего XIX века западноевропейский роман был сосредоточен на конфликте между порывами души и суровыми ограничениями, которые накладывала на них буржуазная мораль. Герои этого романа движутся внутри заколдованного квадрата, образованного четырьмя точками: честолюбием, желанием, приличиями и изменой. Американский роман, напротив, чаще всего изображает мужчин и женщин, противостоящих пространству свободы и широте возможностей, когда эти огромные возможности грозят превзойти и пересилить их собственную узость и малость. Он строится вокруг побега, эмиграции, эмансипации и преобразования идентичности.
Восточноевропейская литература в большинстве своем сосредоточена на превратностях судьбы, невозможности убежать от истории и общей абсурдности жизни. Она сформировалась под давлением внезапных радикальных перемен, нереализованных амбиций и неприятных сюрпризов. На самом деле восточноевропейская память об угнетении, подавлении и неожиданном терроре настолько глубока, а ее влияние на авторов настолько всеобъемлюще, что ее не отделить от того, как они понимают сознание, а также смысл повествовательной формы.
Самой поразительной чертой центральноевропейской литературы является ее внимание к истории, писал Чеслав Милош, пытаясь определить суть того, что он называл «родной Европой». В центральноевропейских2 романах, в отличие от западноевропейских, по его словам, время насыщенно, порывисто, полно неожиданностей и по сути является активным участником сюжета. Это происходит потому, продолжает он, что время ассоциируется с опасностью, грозящей самому существованию народа, к которому принадлежит писатель. Это значит, что восточноевропейскую литературу нельзя понять, пока не поймешь восточноевропейскую историю3.
Сделать это не так просто. Слишком много стран, народов, противоречивых нарративов и многосложных имен с разнообразной диакритикой. Мне ли не знать. Не первый год я преподаю и сам изучаю историю этого «мрачного места». И за все это время я не пришел ни к какому заключению и даже не приблизился к осознанию какого-либо синтеза. Единственное, что у меня накопилось, – это папка с историями. Истории реальные, но, как по мне, так они читаются как романы. Или как басни. Как анекдоты. Если собрать их вместе, эти анекдоты и составят мой личный краткий курс истории Восточной Европы. Хронологию по ним, конечно, не изучишь, но они передают восточноевропейский настрой, а быть может, и смысл Восточной Европы: такая вот кубистическая история иссеченного разломами места. Вот эти фрагменты, эти грани истории – в четырех уроках с кодой.
Первое, что нужно знать о Восточной Европе: на этой территории сконцентрировано поразительное человеческое разнообразие. Это одно из немногих мест в мире, где веками пересекалось и накладывалось друг на друга такое множество разных языков, религий и народностей. Часто эти различия дополнялись классовой и профессиональной стратификацией: например, на востоке Польши получалось так, что владевшие землей поляки-католики властвовали над православными украинскими и белорусскими крестьянами, которые, в свою очередь, ездили продавать свои сельхозпродукты и покупать промышленные товары в еврейские местечки, где все говорили на идише. В Трансильвании роли похожим образом распределялись между мадьярами-католиками, православными румынами или румынами-униатами и немцамипротестантами (лютеранами или кальвинистами). В Македонии, находившейся под властью Османской империи и населенной фантастической смесью тюрко- и славяноязычных мусульман, албанцев, болгар, греков, аромунов, влахов, цыган и евреев-сефардов, социальная структура вообще не поддается препарированию в силу чрезвычайной сложности.
Буковина, провинция Австро-Венгерской империи, расположенная у подножия Карпатских гор и с тех пор попеременно принадлежавшая Румынии и Украине, – еще один пример этой пестрой множественности. Вот как описывает языковые обстоятельства своей юности Грегор фон Реццори, потомок сицилийских аристократов, переселившихся в Австрию в XVIII веке (его воспоминания называются «Снега былого»):
Наша мать ничего не понимала и ничего не могла сказать ни на одном из местных языков. Несмотря на то, что официальным языком в Буковине в австрийские времена был немецкий, чем дальше ты заезжал, тем сильнее он искажался и становился все менее понятным – что для нас, что для разношерстного местного населения. С другой стороны, Кассандра, правильно не говорившая ни на одном языке, выражалась на мешанине румынского, русинского, польского и венгерского, а также идиша и турецкого, при этом помогая себе нелепой, карикатурной мимикой и выразительными жестами, над которыми все смеялись и которые были понятны всем.
Еще одна вещь, которую нужно помнить, когда речь заходит о Восточной Европе, – это ее постоянное запаздывание. По сравнению с соседними регионами на юге и западе здесь слишком поздно приняли христианство, слишком поздно обзавелись государственностью и слишком поздно приступили к индустриализации.
Неудивительно, что наиболее восточноевропейскими – даже самим восточноевропейцам – казались места самые отсталые и самые разношерстные в плане населения. Для офицеров австро-венгерской армии, космополитов по определению, одним из таких мест была Галиция:
Считалось, что в Галиции больше всего грязных и пыльных дорог, мух и вшей, равно как и венерических болезней, пьяных крестьян и плутоватых евреев. Польские землевладельцы знаться с габсбургскими офицерами не желали, их дочери – тоже. В Галиции можно было только беспробудно пить, проводить ночи в обшарпанных кафе – за картами или развратом, тосковать по цивилизации да отправляться в регулярные паломничества к железнодорожной станции, чтобы поглазеть на проходящий мимо экспресс Лемберг – Краков – Вена4.
Что могло внести порядок в столь разнородное и в то же время отсталое пространство? Только империя. Перед началом Первой мировой войны в Восточной Европе царили сразу три империи – Габсбургская, Российская и Османская. У каждой были свои методы подчинения, с помощью которых они держали под контролем свои владения. Порой эти методы граничили с мистикой.
Хаос
Габсбургской империей управляло знание о гармонии. Ибо что еще могло ею управлять? Эта страна, пишет Р. Дж. У. Эванс, была не «государством», а «умеренно центростремительным скоплением необычайно разнородных элементов». Под властью Габсбургов находилось слишком много народов, слишком много капризной знати и мятежных провинций, и объединить их чем-либо, кроме идеи, было крайне затруднительно.
В итоге ведущие австрийские интеллектуалы в поте лица своего трудились над изобретением системы, способной вместить в себя всю эту громоздкую империю целиком. Пока на западе ученые мужи открывали законы тяготения и выясняли правила интегрального и дифференциального исчисления, их коллеги в империи из кожи вон лезли, чтобы обнаружить оккультные соответствия между императорской династией и солнцем, магнитом, источником гармонии, перводвигателем. Австрийские математики упорно строили квадратуру круга – настолько упорно, что эту неразрешимую проблему стали называть «австрийской задачей». Австрийские физики работали над созданием вечных двигателей и самодвижущихся машин. Философы пытались создать органон, который был бы одновременно царем всех орудий и математическим ключом к познанию сущего. Австрийские врачи искали панацею, лекарство от всех болезней, и философский камень.
Последнее особенно занимало императоров. Сначала в Прагу, а потом в Вену они приглашали алхимиков со всей Европы – чтобы те передавали им свои секреты. Один из этих алхимиков доказал, что философский камень – это святое таинство, третий элемент троицы, состоящей из ртути-Отца и серы-Сына. Другой учил, что само созерцание камня ценнее сокровищ, которые этот камень может произвести. Тем не менее наибольшей благосклонностью императоры одаривали тех, кто умудрялся добыть для них некоторое количество настоящего золота.
Одним из таких фаворитов был Иоганн Конрад фон Рихтхаузен. Он продемонстрировал императору крупицу красного порошка, после чего превратил с ее помощью три фунта ртути в два с половиной фунта золота. Император был в восторге. Из золота отлили медаль, а Иоганн получил рыцарское звание и новое имя. Отныне он именовался не иначе как Фрайхерр фон Хаос или барон фон Хаос. Впоследствии император назначил Хаоса заведовать монетным двором.
Но труды имперских интеллектуалов на этом не закончились. Иоганн Фридрих фон Райн разгадал Апокалипсис Гермеса и раскрыл тайну Семи Философских Печатей. Иероним Хирнхайм, настоятель Страговского монастыря, мужественно встал на защиту незнания, объясняя, что учение – это зло, способное породить лишь тщеславие; никакое реальное знание невозможно, ученые никогда не приходят к единому мнению. Франческо де Лана Терци придумывал воздушные корабли. Иоганн Иоахим Бехер создал план добычи полезных ископаемых из дунайской грязи. И наконец, Афанасий Кирхер, величайший из всех них, обнаружил подлинную причину землетрясений и христианские тайны, сокрытые в египетских иероглифах. Египет был основан сыном Ноя Хамом, он же Озирис. Мир – это орган, на котором играет создатель. Любую проблему, вызванную черной магией, можно разрешить посредством белой.
Две империи, правившие Восточной Европой к северу от Балкан, Российская и Австро-Венгерская, оставили разные впечатления у народов, судьбы которых они вершили. По сравнению с Россией Австро-Венгрия представлялась куда более милосердной. Будучи случайной конструкцией, целостность которой гарантировали разве что преданность династии, да некоторая приверженность барочной мистике, австро-венгерские владения казались комичными по самой своей природе. Главный грех здесь заключался не столько в насилии, сколько в бессмысленном усложнении, бесконечном и бесцельном совершенствовании придворного ритуала и бюрократического протокола. В этой опереточной стране огромную роль играла видимость, и абсурдные ситуации плодились, как кролики.
Черноусые молодцы
Особой гордостью австро-венгерской армии была офицерская форма – чисто белая, без какого-либо оттенка, она при должном уходе и усердной чистке начинала издавать светло-голубое сияние.
Форма была очень красивая, но очень дорогая. Чтобы купить ее, офицеры, как правило, залезали в глубокие долги. Чтобы расплатиться с ними, им приходилось годами сидеть на хлебе и воде и проводить целые зимы в нетопленых комнатах. Служба в императорской армии была делом чести, а не средством для удовлетворения жадности. Форма всегда должна была выглядеть безупречно; любая потертость или малейшее пятнышко были чреваты выговором и необходимостью покупать новую, что, в свою очередь, грозило банкротством.
Однажды, дело было в 50-е годы XIX века, какой-то генерал императорской армии приказал всем без исключения офицерам отпустить черные усы. Блондины могли добиться такого преображения лишь при помощи изрядного количества черной ваксы.
Офицеры выстроились со своими войсками на плацу. Пока они стояли по стойке смирно в ожидании смотра, начался дождь. Черная вакса потекла с усов прямо на белые кители.
Кителям пришел конец, офицерским карьерам – тоже.
В отличие от Австро-Венгрии, вечно усложнявшей собственные правила, главным принципом управления в Российской империи была сила. Власть царей не ограничивалась ничем. Основными ее орудиями были православие и кнут – странное сочетание, благодаря которому насилие могло сопровождаться чудом.
Атаман
Запорожские казаки были самыми храбрыми солдатами царской армии. Но они же больше всех бунтовали и устраивали всякие распри. После заключения мира с Турцией императрица решила, что проблем от казаков больше, чем пользы, и отправила своего любовника схватить казацкого атамана. Атаман в это время был уже очень стар. Его забрали из южных краев и сослали в Соловецкий монастырь на Белом море. Там его заперли в полуподвальную камеру с крохотным вентиляционным окошком. Все только и ждали, что его смерти. Но он все жил и жил, как какой-нибудь куст или жук, зарывшийся в землю и впавший там в спячку. Прошло 25 лет, и его освободили. Существо, вышедшее из подземелья на свет, больше напоминало зверя, чем человека. У него отросла длинную клочковатую бороду, от одежды остались жалкие лохмотья, а ногти превратились в когти гигантского размера. Он был слеп как крот и, как Навуходоносор, полностью утратил дар речи.
Освободившись, он еще два года прожил в монастыре простым монахом и умер в возрасте 113 лет. Теперь он причислен к лику святых.
На большей части Восточной Европы имперское правление имело смысл. Империи, в конце концов, справляются с разнообразием через установление неравенства, тогда как национальные государства стремятся к равенству через создание однородности – а чтобы обеспечить однородность в Восточной Европе, нужны гигантские силы. Первая мировая война закончилась развалом империй, и Восточную Европу охватила лихорадочная модернизация. Тем не менее во многом это была эрзац-модернизация, модернизация второразрядная. Ощущалась она как конец всякой определенности – общество на себе почувствовало все ужасы капитализма и массовой политики, почти не вкусив их благ. В новой реальности люди были готовы на все, чтобы придать своей жизни хоть какой-то смысл. Идеологии долетали в эти края, как слухи из далеких земель. Иногда приверженцами этих идеологий становились люди, совершенно не понимавшие их смысла.
Идея
Золтан Бёсёрмень считал себя гигантом из гигантов. Он был поэт – «великий венгерский поэт-пророк», и он был политик. Он внимал плачу венгерских матерей и следовал призывам самой ласковой матери на свете – матери-Венгрии. Он был трибун, готовый «не моргнув глазом отправить на виселицы сотни тысяч», но в то же время он был «готов ласкать». В 1931 году в Германии он познакомился с Гитлером и моментально обратился в фашизм. Бёсёрмень проповедовал антисемитизм, требовал земельной реформы и справедливости для бедных. Он и его товарищи были «вертоградари венгерской расы» и «ангелы смерти, которые выкосят подчистую этих еврейских свиней». Их символом стали скрещенные косы – свастика для страны попроще.
Бёсёрмень даже не проиграл выборы – он их провалил. Пресса подняла его на смех. Но он не терял веры. И призывы его не пропали втуне. В безводных степях на востоке Венгрии крестьяне по-прежнему стонали под ярмом помещиков. Нищие и безземельные, они ударились в политику в надежде облегчить собственные страдания. Спасения они искали в сектантстве и религиозных экстазах. Восстание было назначено на 1 мая 1936 года: три миллиона крестьян должны были пойти маршем на погрязшую в грехах столицу и стереть ее с лица земли.
Пришел назначенный день, и несколько тысяч последователей Бёсёрменя сошлись в провинциальном городке, затерянном посреди пустынной равнины. Полиция без труда подавила восстание. Около семисот участников отдали под суд. Дом или земельный надел был лишь у двоих из каждой сотни восставших. Одеты они были в рваные брюки, короткие пальто или старые овчинные жилеты. Рубашек ни на ком не было. Все они говорили, что готовы умереть за «идею», но когда их спрашивали, в чем эта идея состоит, никто не мог объяснить.
В межвоенные годыпредчувствие апокалипсиса висело в воздухе. Марксизм, фашизм и национализм превратились в новые религии. Но кое-кто продолжал отстаивать старую веру.
Распятие
Элиаш Климович, прославившийся под именем пророка Илии, был неграмотным лесорубом, работавшим в пуще на польско-белорусской границе. На религиозный путь его наставил безвестный разбойник, терроризировавший деревню в Гржибовском уезде. Разбойник грозил убийствами. Русские жандармы оказались бессильны. Делать было нечего, и Элиаш отправился в ближайший город просить совета у местного священника-чудотворца. Пока его не было, один из сельчан застрелил разбойника. Но вся слава досталась Элиашу.
Вскоре он уже строил себе церковь. Никто не знал, откуда у него деньги. Были люди, которые говорили, что он приказал церкви подняться и она выросла из-под земли сама собой. Другие уверяли, что в его лице вернулся с небес на землю пророк Илия. Слава Элиаша росла. На проповеди Элиаша в Вершалин, его лесной Иерусалим, стекались толпы. Женщины стояли у его порога, целовали его следы, пили воду из ванны, которую он только что принял. Его окружили новые апостолы: Бельский, Кобриньский, Ян Богослав и другие, несть им числа…
И вот наступило лето 1936 года. Время жатвы. По узкой тропинке, вилявшей между песчаными холмами, покрытыми можжевельником и медвежьим ушком, двигалась крестьянская процессия. Во главе ее шел человек с крестом в руках. У другого в руках была плеть. Третий нес терновый венец. Они пришли, чтобы распять своего пророка, потому что последнее распятие случилось слишком давно. Мир снова погряз в грехе и распутстве, и дьявол разгуливал по земле как у себя дома.
Но у Элиаша не было ни малейшего желания корчиться на кресте. Он сбежал от своих последователей и укрылся в погребе, пока те искали его по всему лесу. Через три дня он поднялся на свет, как будто восстав из мертвых. К тому времени все уже позабыли про распятие и приближать спасение никому уже не хотелось.
Когда эти земли отошли Советскому Союзу, Элиаша сдал новым властям один из его апостолов. Русские потешались над ним, называя его не иначе как «польский бог». Рассказывают, что на допросах он держался с исключительным мужеством. Его приговорили к пяти годам лагерей и отправили куда-то под Иркутск. Несколько лет спустя он умер в доме инвалидов, переделанном из старого монастыря, недалеко от Мариинска. Все эти годы последователи Элиаша слали ему еду. После его смерти они продолжали собираться каждый год на вершине горы Грабарки, которая должна была стать его Голгофой, чтобы помянуть плачем свой утраченный рай.
Пришло время тиранов и массовых расправ. В межвоенные годы кабарешный мир австро-венгерской политики растаял в воздухе. Доморощенные движения, которые пришли ему на смену, будь то фашистские, коммунистические или националистические, не отличались особым демократизмом, а чаще были попросту кровавыми. Но их насилие хотя бы сдерживалось ограниченностью амбиций. Имперские порывы восточноевропейских держав редко распространялись дальше чем на сотню километров за пределы собственных границ. Еще более эти порывы ограничивала всеобщая некомпетентность и особый дар наплевательства.
Режимы, пришедшие им на смену, были совсем другими. В ходе Второй мировой войны Восточную Европу перекраивали две силы, ставившие своей задачей перекройку всего мира; и это у них почти получилось. В схватке между нацистской Германией и Советским Союзом Восточная Европа стала, если воспользоваться выражением историка Тимоти Снайдера, «кровавыми землями» – утопией смертоубийства.
Вселенная нацистских преступлений слишком пространна, в один рассказ ее не уместишь. Холокост – вообще отдельный мир. Безмерность этого зла превосходит Восточную Европу, а вот Сталин, хоть он и не принадлежал к этому региону, как будто бы отражает – в кривом зеркале – все его особенности. Причина наверняка кроется в том, что в действиях Сталина и его приверженцев был какой-то черный юмор. Гитлер был полностью другим. Но когда рассказываешь истории, в Сталине обнаруживается нечто знакомое, а следовательно, еще более тревожное и абсурдное – взять хотя бы эти усы или знаменитый демонический смех.
Психушка
Константин Пятс был первым президентом Эстонии. Эстония – маленькое государство на берегах Балтийского моря, получившее независимость после Первой мировой войны. И слишком маленькое, чтобы надолго эту независимость сохранить. Непосредственно перед началом Второй мировой войны Сталин и Гитлер поделили между собой Восточную Европу. Эстония отошла Сталину.
Сначала тот отправил своего эмиссара, Молотова, чтобы сообщить Пятсу, что СССР нужно разместить в его стране военные базы. Потом они превратили его в собственную марионетку и заставили издать 200 указов. И в конце концов арестовали. Сначала Пятса отправили в Уфу, в оренбургские степи. Потом его держали в тюрьме. И в конце концов положили в психушку. Пятс заявил, что это неправильно. Он же не сумасшедший. Его следовало бы выслать за границу. Все-таки он эстонский президент.
Ему ответили: «Вы не в своем уме. Вы не в своем уме потому, что называете себя президентом Эстонии. Ведь если бы вы были президентом Эстонии, вы бы не лежали сейчас в психушке».
Саркофаг
В 1949 году по случаю 70-летия Сталина Коммунистическая партия Чехословакии решила поставить ему памятник в Праге. Он должен был стать самым большим памятником Сталину во всем мире. Объявили конкурс, в котором должен был участвовать каждый чехословацкий скульптор. Большинство старались испортить собственные проекты, изображая вождя народов в неподходящих позах, с блаженной улыбкой, с распростертыми, как у Христа, объятьями. Скульптор Отакар Швец, сын кондитера, специализировавшегося на создании замысловатых украшений для тортов, перед тем, как сесть за свой эскиз, опустошил для верности две бутылки водки. И все равно он выиграл.
В его проекте Сталин стоит во главе народа. За ним следуют рабочий, агроном, женщина-партизанка и русский солдат. На протяжении четырех лет партийные шишки ездили к Швецу в мастерскую, чтобы уточнить и улучшить его же собственный проект. Каждый раз, когда они приезжали, они пытались сделать Сталина выше, а стоящие за ним фигуры – ниже. Работа над памятником уже началась, Швец работал в граните, а замечания все продолжали поступать. Не выдержав давления, жена Швеца покончила с собой.
Памятник наконец был готов. Как-то ночью незадолго до открытия Швец взял такси и поехал осмотреть свое детище. Водитель сказал, что должен кое-что ему показать: «Глядите, вон там, с той стороны, где советский народ. Партизанка лезет рукой в ширинку к советскому солдату. Не знаю, кто скульптор, но теперь его точно расстреляют». В ту же ночь Швец покончил с собой.
Сталин умер. Хрущев выступил со своим секретным докладом. Прошло еще семь лет. Памятник наконец решено было убрать. Но, предупредили партийные шишки, сделать это нужно, не теряя достоинства. Честь Советского Союза ни в коем случае не должна быть задета. Никакой взрывчатки в голове у Сталина. Никакой стрельбы у постамента. Для выполнения этой нелегкой задачи пригласили лучшего специалиста по сносу зданий. За две недели до сноса он перестал спать. Когда пришло время рушить памятник, ему потребовалось шесть рюмок сливовицы, чтобы успокоить нервы. После взрыва он упал, обливаясь слезами. Скорая отвезла его прямо в психушку.
Сталин умел сводить людей с ума даже с того света.
Закончу историей из собственной семьи, потому что, если быть честным, что бы я ни читал о Восточной Европе, исторические исследования или романы, я всегда ищу в них нечто о самом себе, они рассказывают мне о месте, откуда я родом. Вот как рассказала эту историю мама – в день моей помолвки.
Чайник
Тетя Ядвига и дядя Турновский пытались пожениться три раза. Первый раз дело происходило в Минске в 1940 году. Они с трудом собрали деньги, чтобы заплатить пошлину. По дороге к ЗАГСу их догнал приятель. Задыхаясь от бега, он сказал, что ему срочно нужны деньги, потому что в продажу только что выбросили чайники. Они отдали ему деньги, собранные на пошлину. Иначе поступить было нельзя. Пожениться всегда можно, а когда в следующий раз представится возможность купить чайник, никто не знает.
Второй раз они попытались пожениться два года спустя в Таджикистане. На этот раз у них были деньги и они уже жили вместе – в маленьком городишке, где все друг друга знали. Когда они пришли в ЗАГС, сидевший там советский чиновник крайне удивился, узнав, что они еще не женаты, – они ведь уже жили вместе. Поступать, по его словам, следовало прямо наоборот: сначала жениться, а потом уже начинать жить вместе. Он отказался их расписывать.
Третью попытку они предприняли в Варшаве уже после войны. Дядя Турновский и два его свидетеля (одним из которых был тот самый Ицек, которому нужны были деньги на чайник) подъехали к министерству в назначенный час. Вот только Ядвига прийти не смогла. В издательстве, где она работала, ей не дали выходной. Но на этот раз – все-таки шесть лет пытались – у них все получилось. Сотрудник министерства, отвечавший за эти вопросы, согласился выдать свидетельство о браке и в отсутствие невесты.
Это не самая трагическая история из тех, что я мог выбрать. В ней нет речи о казнях, ссылках и депортациях, коснувшихся практически каждого человека того поколения. Из соображений краткости я не стал рассказывать и о том, как Ядвига и ее муж вернулись в Польшу и обнаружили в своем новом доме в Силезии мейсенский фарфор, брошенный старыми хозяевами-немцами перед эвакуацией, и стоявшие в кладовке высокие, начищенные до блеска черные сапоги – они принадлежали эсэсовцу, который скрывался в этом доме, пока они не приехали.
В историях моей двоюродной бабушки мне больше всего нравилась их язвительность, ирония, с которой она встречала каждое новое бедствие. Для меня в этих историях отразилось все их поколение. Эти гигантские жизни! Чем их измерить? Чайниками и неявками на собственную свадьбу. Зачем изучать Восточную Европу? Для некоторых из нас это способ найти собственные корни. Но я думаю, что здесь есть и нечто большее. Мы привыкли воспринимать себя как главных героев собственных рассказов. Рассказы из Восточной Европы открывают иной взгляд на мир. Они настойчиво напоминают, что далеко не всегда мы являемся хозяевами собственной судьбы. Порой история действует без нашей помощи, и иначе, чем со смирением и смехом, относиться к этому нельзя.
© Los Angeles Review of Books, 27 января 2017 г.