Не удалось соединить аккаунты. Попробуйте еще раз!

You OK?
Александр Пятигорский и Ханс-Ульрих Гумбрехт в Звартаве, 2002; Фото — Улдис Тиронс

Ханс-Ульрих Гумбрехт

You OK?

Письмо с берегов залива Сан-Франциско

Дорогие друзья,

в ноябре прошлого года, когда мы снова увиделись в Риге, вы спросили, как мог человек вроде меня – старый европеец и, более того, интеллектуал, рожденный и сформировавшийся в Европе, – переселиться в США, когда его не подталкивали к этому ни очевидная необходимость, ни чье-либо давление, ни обязательства. Честно сказать, вопрос этот был мне до того не по душе, что я на какое-то мгновение чуть было не возненавидел вас двоих. С чего вдруг европейские интеллектуалы стали такими страшными домоседами, откуда у них эта потребность то и дело напоминать, что их отягченный конфликтами и давно уже бесплодный старый маленький континент остается, тем не менее, центром мира? Что ими движет, если не банальная обида? Неужели не очевидно, что Европейский союз – всегда чуть более счастливый и благополучный, чем в это можно поверить – не был плодом непорочного зачатия, а родился из комплекса неполноценности, превосходящего по размерам пространство между Атлантикой и Уралом?

Сам я уверен, что дело именно в этом – уверен настолько, что любые споры о сравнительных качествах двух континентов кажутся мне скучными и предельно бесполезными. Пожалуй, больше меня утомляют только благонамеренные попытки объяснить, насколько прекрасны на самом деле Соединенные Штаты. Я, в конце концов, не туристическое бюро. Лучше я честно расскажу, что мне активно не нравится в Калифорнии (где я, кстати сказать, постоянно живу уже семнадцать лет, то есть дольше, чем где-либо еще – так что, как ни крути, я должен признать ее своим домом). Если мы с вами поймем, что дом – это то, где мы по какой-то причине любим даже то, что нам не нравится, то вы, быть может, смиритесь с тем, что я должен (и буду) жить здесь до самой смерти – так же как вы, я уверен, никогда не покинете свою прекрасную квартиру в Риге иначе, чем ногами вперед.

Вот что я больше всего ненавижу в цивилизованной северной Калифорнии (боюсь, этим пороком берега залива Сан-Франциско страдают больше, чем южная часть штата, прилегающая к Лос-Анджелесу и Сан-Диего – более теплая и гораздо более латинская по духу). Каждый вечер мне приходится пешком проделывать путь от здания, в котором располагается мой замечательный стэнфордский офис, знакомый вам по фотографиям, до парковки. Идти там меньше четырехсот метров, и дорожка на всем протяжении едва заметно забирает в гору. Я почти всегда спешу, потому что не хочется опаздывать к обеду, и почти всегда думаю о делах, которые должен был сделать, но не сделал за предыдущие десять или одиннадцать часов. Иногда я вспоминаю удачные или неудачные моменты семинара, который провел днем, или даже обдумываю понятие или предложение, которое всплывет в том, что я буду писать вечером. Ничего особенного – просто когда я спешу к машине, у меня на лице нет демонстративной улыбки, а время от времени я не замечаю идущих мне навстречу знакомых. Возможно, я выгляжу «серьезно». Боюсь, именно поэтому хотя бы раз в неделю, а иногда и дважды один из этих знакомых спрашивает меня: «You OK?» Вспомогательный глагол действительно отсутствует, что создает вокруг этой фразы атмосферу чрезвычайности. Вы спросите, что это значит – боюсь, это значит только то, что люди, с которыми я столкнулся по дороге к машине, опасаются, что я впал в глубокую клиническую депрессию (если не хуже) просто потому, что я выгляжу серьезным и сосредоточенным. Точнее: я не уверен, что они действительно так думают. Но им очень хочется верить, что они могут диагностировать психическое расстройство по выражению моего лица, потому что если у них это получится, сами они окажутся в роли врача или как минимум медсестры. Когда я только переехал в Калифорнию, суть этой ситуации была мне совершенно непонятна, я иногда откликался и спрашивал, что их так обеспокоило в моем облике, и эта реакция, конечно же, только подтверждала их первоначальную врачебную гипотезу – в результате мне регулярно приходилось вести долгие разговоры, завершить которые можно было лишь нагрубив (по здешним, калифорнийским меркам). Я говорил что-нибудь вроде «займитесь своим делом» или «со своими проблемами я разберусь сам» – и уходил (а порой буквально убегал), чтобы положить конец этим неприятным беседам.

Но почему они кажутся мне неприятными, что в них такого невыносимого? Разве эти люди обращаются ко мне не с самыми благими намерениями? Разве я не понимаю, что ни один из них ни разу не попытался отправить меня в психиатрическую лечебницу? Думаю, что в конечном итоге меня выводит из себя кошмарный потенциал общества, в котором каждый культурный человек (а «культура» начинается с чтения руководств по самосовершенствованию) хочет взять на себя роль няньки. А поскольку ни один не ускользает из-под влияния мощной культуры самосовершенствования, то каждый в конечном итоге становится нянькой, что, в строгом соответствии с логикой, приводит к страшному дефициту потенциальных больных. В какой-то момент я понял, что обречен: каждый раз, когда я иду к машине, я становлюсь потенциальным клиентом для одержимой своим призванием няньки. Все это напоминает мне прекрасный фильм Феллини «Джинджер и Фред», где в какой-то момент к участию в рождественской телепередаче приглашают всех без исключения. Опять же, достаточно элементарной математической логики, чтобы понять, что смотреть программу будет некому – в силу чего она по необходимости превращается для всех потенциальных телезвезд в коллективное разочарование.

Поскольку извне степень абсурдности всего этого уловить сложно, я приведу вам, дорогие друзья, еще один пример. Как вы знаете, этот учебный год у меня свободен от преподавания и я провожу его в буколической атмосфере исследовательского центра, где как профессор литературы существую в окружении сорока социологов и обществоведов на правах то ли внешнего, то ли внутреннего наблюдателя. В первые недели своего пребывания там я получил известие о смерти отца. Он умер в возрасте 86 лет, прожив, как он сам считал, «плодотворную жизнь»; смерть пришла как раз вовремя, потому что избавила его от физических страданий, сопряженных с мышечной дистрофией, которую ему диагностировали. Я был рад за отца и сообщил директору исследовательского центра, что остаток недели меня не будет, потому что я лечу в Германию на похороны. Вернувшись в Калифорнию, я обнаружил у себя на столе два коллективных письма-соболезнования – одно от администрации центра, другое – от коллег. Эти письма оказались эпистолярным вариантом уже знакомого нам синдрома няньки – разве что в данном случае он был доведен до крайней степени гиперболичности. Помимо этого, я получил примерно пятьдесят пять имейлов (некоторые довольно длинные), и ни в одном из них даже в подтексте не мелькало соображения о том, что смерть отца может оказаться не самым тяжелым или даже «трагическим» событием в жизни пятидесятисемилетнего человека. Как и следовало ожидать, многие из написавших предлагали помощь и выражали осторожный оптимизм по поводу силы моего характера: «Боль, которую Вы переживаете, не выразить словами. Дорогой друг, мыслями и молитвами я с Вами. Я уверен, что если эту боль вообще можно преодолеть, то именно у Вас хватит на это мужества и мудрости». Представьте себе, как выглядел бы мир, если бы смерть родителей действительно переживалась с такой исключительной остротой. Но поскольку я давно уже усвоил уроки своих калифорнийских нянек, я вежливо поблагодарил каждого за «внимательность» (thoughtfulness – еще одно нежно любимое понятие здешнего мира) и постарался казаться максимально печальным и убитым во время наших ежедневных совместных обедов. Это вроде бы удовлетворило не слишком тайные желания и ожидания заботливого сообщества и дало повод к тому, чтобы беспрестанно задавать мне во время новогодней вечеринки один и тот же вопрос: позволительно ли напомнить – всего через четыре месяца после смерти отца, что жизнь все-таки продолжается и что в будущем меня еще может ожидать радость и счастье? Приглашения – личные и семейные – на концерты, церковные службы и домашние вечеринки, полученные мной от коллег, не поддаются подсчету.

Теперь вы примерно понимаете, о чем речь. Но, как было заявлено в начале, поддерживать ваши антиамериканские предрассудки в мою задачу не входит. Поэтому позвольте мне добавить пару слов о примечательно резком контрасте между невыносимой мягкостью комплекса няньки и ясной строгостью естественного окружения, внутри которого он странным образом возник. Когда я решил уехать из Германии, я был уверен, что всю оставшуюся жизнь буду скучать по романтически туманному, если не сказать мрачному немецкому ноябрю. Сейчас, стоит мне приехать в Европу даже на несколько дней, меня начинает снедать тоска по невероятной, порой даже мучительной ясности калифорнийского неба. Мое пристрастие к этому свету сродни болезненной зависимости (при том что в Европе нет нянек, готовых утешить). Еще одна вещь, ставшая для меня родной, – это дикость тихоокеанского побережья; наш дом стоит не так далеко от него, и мы время от времени ездим туда на выходных. Пляжи на севере Калифорнии для купания не предназначены. Вода слишком холодная, волна слишком высокая, да и акулы не дремлют. Я полюбил деревья, которым удается выживать по краям этих пляжей. По их очертаниям всегда можно понять, в какую сторону дует ветер. Для созерцания заката лучшей обстановки не придумать: ты сидишь, откинувшись спиной на дюну, и согреваешься красным вином, подставив лицо ветру, дующему из Японии.

Здесь самое время рассказать третью и последнюю из моих историй о комплексе няньки – я приберег ее для концовки, потому что она чуть резче предыдущих. Один из моих соседей по кондоминиуму, где мы с семьей живем, – ученый мирового уровня (пользующийся такой известностью, что если я укажу его специальность, риск, что вы угадаете его фамилию, будет слишком велик). Около года назад его сын стал учиться водить машину, и (такое часто случается в Калифорнии, и это, наверное, симптоматично) инструкторами выступали его собственные родители. И вот как-то вечером по дороге домой я обнаруживаю впереди себя машину, которая постепенно замедляется на подъеме, как это бывает с бегунами, достигшими определенного возраста. А поскольку на этом участке движение одностороннее, я уверенно и не нарушая никаких правил обгоняю эту машину – чтобы обнаружить (слишком поздно!), что за рулем в ней сидит сын моего соседа, а роль инструктора выполняет его отец. На следующий день я был обескуражен, но, честно сказать, не особо удивлен, когда получил имейл, в котором сосед обвинял меня, цитирую дословно, в «небрежном и хамском вождении», делал всевозможные далеко идущие моральные выводы и угрожал, что если подобные эксцессы будут повторяться, он сообщит в полицию. Я был достаточно наивен, чтобы тут же ответить ему, не поскупившись на пространные и глубокие извинения за свое вождение, стиль которого я иронически определил как «европейский гоночный». Ответ на это мое письмо пришел через минуту. В том же резком тоне, что и ранее, сосед объяснял мне, что автомобильные гонки можно устраивать только на специально предназначенных для этого трассах, а не на обычных дорогах, и выражал готовность побеседовать со мной на эту тему, если мои трудности в понимании правил дорожного движения окажутся непреодолимыми.

Снова они тут как тут. Самодовольная уверенность в собственной правоте и корректности (стоит ли удивляться, что и мерзкое понятие «политкорректности» изобрели именно близ Сан-Франциско как возможное прочтение философии Мартина Хайдеггера – ни больше ни меньше!), самодовольство и уверенность в собственной правоте, за которыми проглядывал гнев и очевидная агрессивность, по ходу дела преобразовавшиеся в готовность выступить в роли няньки. Вы можете представить себе ситуацию, о которой он говорил? Вы можете себе представить, что на следующий вечер я, преисполненный раскаяния, позвоню в его дверь и попрошу его изложить мне принципы корректного вождения и рассказать об этических основаниях, на которых они покоятся? Оговорюсь еще раз: я не уверен, что мой выдающийся сосед рассчитывал на то, что я когда-либо воспользуюсь его великодушным предложением. Но в то же время я точно знаю, что человек, способный провозгласить себя жертвой (как это сделал мой сосед), а затем преобразовать эту виктимность в великодушное предложение терапевтической помощи, окажется в выигрыше в любой ситуации корректного социального взаимодействия в северной Калифорнии.

Думаю, вы обязательно спросите, дорогие друзья, почему это происходит – и я должен буду признаться, что не знаю ответа на этот вопрос. Конечно, чисто исторически Соединенные Штаты – это «город на верху горы», основанный – в условиях Просвещения – сектантами, фанатизм и нетерпимость которых спровоцировали в конечном итоге нетерпимое отношение к себе со стороны британской короны. Но может ли подобное сохраняться веками? Возможно. Точно я знаю только одно: множество вещей, которые могут и должны быть источником чистого удовольствия, в калифорнийских условиях превращаются в феномен, который меня так и подмывает назвать «всеобщим наступлением нянек». Ты вступаешь в один из бесчисленных «книжных клубов», потому что веришь, что чтение – чуть ли не как молитва – послужит улучшению человечества. Если ты приглашаешь друга в поездку по местным винодельческим хозяйствам, как в отличном калифорнийском фильме «На обочине», ты говоришь голосом учителя начальной школы, что хочешь «показать» этому другу, как надо проводить время. Если ты занимаешься любовью, ты делаешь вид (или, что еще хуже, действительно думаешь), что тебе хочется «выразить» нежные чувства к своему партнеру (как будто бы язык не является более удобным средством достижения этой конкретной цели). На экзамене в университете студенты – в порыве абсурдного оппортунизма – норовят назвать вопросы преподавателя «полезными», как бы предлагая ему или ей роль терапевта. Единственное, что наше северокалифорнийское общество вынести решительно не способно, это гнева и, упаси господи, трагедии – в ее изначальном смысле экзистенциальной проблемы, не имеющей возможного решения. Поэтому «трагедиями» мы называем автомобильные аварии, смерть родственника, дожившего до преклонных лет, или рак (какой бы ничтожной ни была опухоль).

Вы, конечно же, скажете, что в рижской интеллектуальной среде таких проблем нет – и я с вами соглашусь. Как того требуют благородные традиции Центральной и Восточной Европы, у латышских интеллектуалов достаточно серьезности и критического духа, чтобы справиться с любым проявлением чрезмерного, то есть, вероятнее всего, безосновательного счастья. Латышские интеллектуалы никогда не пройдут мимо чего бы то ни было, не усомнившись в положительных качествах этого феномена. Разве это не лучше или, по крайней мере, не честнее, чем преисполненный ханжества синдром няньки? В качестве первой реакции я бы ответил, что абсолютная негативность является не чем иным, как старомодным, берущим начало, видимо, у Достоевского вариантом того же самого интеллектуального комплекса няньки. Абсолютная негативность всегда была, так сказать, хирургической модификацией комплекса няньки. Последовательно негативное отношение ко всему на свете на деле нисколько не ближе к истине. Поэтому елейные предложения о помощи и готовность что-нибудь посоветовать не являются противоположностью «подлинно критического духа», а сводятся к той же неприятной заносчивости – только под маской терапии внутренних болезней с присущими ей фармакологическими методами.

«Лучший мир», по обе стороны океана, зависел бы от нашей готовности отказаться от самодовольных претензий на то, чтобы навести порядок в чужой жизни, в какой бы из двух модальностей это ни делалось. Что я обожаю в Калифорнии, так это момент прощания, когда мы без всяких претензий говорим «take care» вместо «good-bye». В эти моменты становится ясно, что даже калифорнийцы не воспринимают свои слова всерьез. Критиковать людей за то, что они говорят тебе «береги себя», но не прольют и слезинки, если тремя минутами позже тебя собьет машина, значит настаивать на старомодном тяжеловесном интеллектуализме. Этого добра что в Риге, что в Калифорнии хоть отбавляй. Но никто в мире не произносит «береги себя» с таким изяществом, как люди, которые заворачивают мне продукты в калифорнийском супермаркете.

А для вас это еще один повод приехать в гости и увидеть меня и мое местообитание на западном побережье Соединенных Штатов.

Крепко обнимаю вас.

Ваш друг

Сепп 

Статья из журнала 2013 Весна