Регистрируйтесь, чтобы читать цифровую версию журнала, а также быстро и удобно оформить подписку на Rīgas Laiks (русское издание).
Не удалось соединить аккаунты. Попробуйте еще раз!
Запись в дневнике Софьи Казимировны Островской от 2 сентября 1945 года:
«Сегодня в 2.30 говорил по радио Сталин– о конце войны, о мире во всем мире. И для всего мира, кажется. Говорил очень быстро, гораздо быстрее, чем обычно: видимо, и здесь– нервы... Наша победа над Японией неожиданно подана как русский реванш за русский 1904-й. Хасан и Халхин-Гол показались почти театральным аксессуаром второстепенного значения, отсутствия которых на сцене зритель бы и не заметил.
Слушала, стоя в передней, впервые на ногах после болезни. Поздравила– рукопожатием– брата и Валерку. Потом брат ушел на службу, сказав:
– Нужна бы водка сегодня...
Водку Валерка привезла от Тотвенов. В полночь, когда брат вернулся, ужинали и пили за победу. Я могу пить за победу, потому что победа есть. А за мир пить не буду. Мир, правда, пришел в мир (как будто). Но в мире существует атомная бомба. И одно это существование, даже латентное, даже бездейственное, разрушает принцип мира в мире и для мира.
Американцы дважды сбросили атомную бомбу на Японию. Научный эксперимент на опытной площадке, так сказать.
Две маленькие бомбы– говорят, не больше 2 кило (это и ребенок может донести!). Бешеный столб пламени, перед которым меркнут Везувии. Море огня. Дым, разъедающий глаза отважным летчикам на высоте 13 тыс. метров. Трое суток с самолетов не было видно ничего. Потом оказалось: действительно ничего– пустыня, первозданность, пески, nihil.
А ведь что-то было до этого nihil – остров, от которого только рубчатость морского дна и гигантская многокилометровая воронка,– порт Нагасаки или Симоносеки (а не все ли равно: может быть, Марсель, Плимут) с великолепными верфями, с заводами, с деловыми и неделовыми кварталами, с хризантемами и кимоно, с детишками в школах, с кораблями на рейде, с чертежными залами, с хлебопекарнями, с тысячами и тысячами людей, не самураев, а простых рабочих людей. Упала маленькая бомбочка– и все Геркуланумы померкли, наступил час Nihil. Металлы расплавились, камни измололись в порошок, человеки исчезли бесследно. На месте мирового порта легла ясная и чистая пустыня. Отважные летчики зафиксировали на пленку пустыню.
Мир пришел в мир после того, как упала атомная бомба. А если бы ее не было?
Сначала упали американские атомные бомбы. Потом вступила в войну на Дальнем Востоке наша армия– советская. Через сутки Япония капитулировала.
Я горда, я счастлива, что атомную бомбу сбросила не моя страна.
Мы в Китае, в Монголии, в Маньчжурии. Мы– на азиатской земле. Мы с обездоленным Востоком, который умеет умирать и которому мы привьем чувство радости и победы. Мы– на Востоке, который умеет умирать. Мы– на Востоке, который мы научим жить.
Европа, старая, умная Европа, неужели вы до сих пор не поняли, что мы мудрее вас и древнее вас. Америка, молодая, умная Америка, неужели вы не понимаете, что ваш ум и не стоит крупицы нашей мудрости и что ваша молодость дряхлее нашей древней и вечной юности.
Хорошо, что я не доживу до этого близкого и страшного поединка.
Ночь. Гудки маневрирующих паровозов. Молчаливое ночами радио, давно уже прекратившее безнадежность своего постового тиканья. Снарядов больше нет. Тревоги больше нет. Пролетающий изредка мирный самолет будит своим гудением бессознательное чувство».
Автору дневника в тот момент было 43 года. О Софье Островской известно много. Одна из последнего предреволюционного поколения, она буквально сорвалась с подножки уходящего под откос поезда Серебряного века и угодила в бурю революции, под свинцовый дождь советской истории от Ленина до Андропова. Софья Островская – ровесница Лидии Гинзбург, хотя семья ее и принадлежит к иной социальной среде императорской России. Но некоторые общие черты, безусловно, есть; прежде всего – новое, революционное мировоззрение, не «навязанное» большевиками, а выросшее из предыдущего, интеллигентского, серебряновечного. Собственно, это тема «рождения советского из духа рафинированного интеллигентского досоветского», которая составила внутренний сюжет написанной лет десять назад повести Игоря Вишневецкого «Ленинград». У Вишневецкого роль адской печи, в пасти которой пепел Серебряного века под страшным давлением превращается в алмаз «советского», играет блокада. В случае Софьи Островской это подтверждается полностью, и ее дневники тому порукой. Шестьсот страниц этих дневников напечатаны в 2013 году в московском издательстве «Новое литературное обозрение».
Лидия Гинзбург – тоже блокадница, но на этом сходство заканчивается. Гинзбург – единственный революционный интеллигент из тех, чьи вкусы были сформированы еще досоветской культурой, мыслитель, который мало того что дал логически безупречную картину русского интеллигентского радикального сознания XX века, но и проанализировал его с метапозиции. И эта метапозиция последовательно марксистская (сама Гинзбург это осознает, конечно), что позволяет нам понять совершенно немарксистский дух всего происходившего в СССР с 1920-х по 1980-е. Но это так, в сторону.
После долгих десятилетий советского кошмара, который подробно описан и проанализирован в искусстве и гуманитарных штудиях, неясным остается одно. Как именно в одних и тех же головах росли, колосились и давали чудовищные урожаи совершенно чуждые друг другу идеи и обсессии, как они переплетались врéменными корнями? Ведь те, в сознании которых все это происходило, не замечали ровным счетом ничего, продолжая жить как ни в чем не бывало. Как, к примеру, в сознании людей типа Островской разлапистый эстетизм позднего символизма и его же русский национализм, блоковщина со всеми ее мнущими ковыль кобылицами и муравьиным войском скифов уживались со страшной советской бюрократической машиной смерти (и тотального контроля над выжившими) и полуграмотной псевдореволюционной штамповкой? Как ублюдочная советская газетная риторика вжилась в речь любителей «Одиссеи» и Пруста? Думаю, ответ на этот вопрос многое ретроспективно прояснил бы и в том, что происходило в русской культуре и интеллигентской среде до 1917 года.
Про жизнь Софьи Казимировны Островской стоит сказать еще одну важную вещь, но сказать только сейчас. Островская многие годы была осведомителем ГПУ-КГБ. Иными словами, она стучала. Стучала основательно, с умом, стучала на ближайших своих друзей и знакомых, к которым самой жизнью была как бы «приставлена». К примеру, стучала она на Ахматову; последняя знала, что на совести ее знакомой «целый куст посаженных людей», но все-таки окончательно не прогоняла Островскую от себя. Эти люди действительно жили в аду неразличения.
Впрочем, хватит об этом, вернемся к записи от 2 сентября 1945 года. Островская понимала: вполне возможно, ее дневник будут читать и другие люди, в погонах, и что она – несмотря на близость к этим людям[1. После Гражданской войны Софья Островская одно время служила начальником уголовного розыска Мурманской железной дороги.] – может сильно пожалеть о написанном. С другой стороны, она была незаурядным, сильным человеком – и превращать фиксацию собственной жизни в агитку не стала. Островской вправду очень хотелось говорить о лично, культурно и политически важном, говорить, в каком-то смысле, искренне. Отсюда в этой записи странная смесь верноподданнического (речь Сталина-победителя), психологического (нервничающий Сталин), тонкого политического (капитуляция Японии как расплата за 1904-й год, а не за Халхин-Гол или Хасан), гуманистического (жаль японцев), вновь верноподданнического (американцы чуть ли не хуже Гитлера), эстетического (урбанистические «великолепные верфи» и прочие восторги в духе итальянского футуризма); все это приправлено сентиментальным соусом à la Вертинский (хризантемы, кимоно – осталось спеть песню про девушку из Нагасаки). Несмотря на крайний эклектизм, понимаешь: вот он, рождается новый большой стиль. Стиль этот принципиально важен для советской истории; он позволил советской гуманитарной интеллигенции в течение нескольких десятилетий оставаться в относительном ладу с режимом, при этом сравнительно свободно заниматься своими делами и предаваться академическим интересам (которые довольно часто носили в своей основе эстетский, даже эскапистский характер) – и не чувствовать особых угрызений совести. Собственно, этот стиль стал главным объектом анализа сверстницы Софьи Островской – Лидии Гинзбург. Одного Гинзбург не могла предвидеть: из этого стиля родится новый русский национализм – уже после того, как она сама умрет и никакого СССР тоже не будет.
Поиски новой «национальной идеи» в постсоветской России, начатые еще при Ельцине, к сегодняшнему дню практически завершены. Идея не то чтобы найдена или даже «нащупана», она в готовом виде всплыла из коллективного подсознательного, существующего уже не первый десяток лет, фактически с начала Великой Отечественной. Идея «непрерывной России», мистического пазла, в который прекрасно, безо всяких противоречий укладывается абсолютно все, что происходило с этой страной и этим обществом в течение столетий. Сталин мирно соседствует с пытанным его упырями Королевым, Николай Первый с отправленным им на каторгу Достоевским, белые офицеры – с красными командирами, царь Алексей Михайлович – с раскольниками, убийцы из НКВД-ГПУ – с убитыми ими эмигрантами-монархистами, Леонид Леонов с Иваном Буниным, рабочий Стаханов – с Константином Победоносцевым, Серафим Саровский – с безбожником Максимом Горьким. Дуальный список можно продолжать до бесконечности; главное, что в нем снята сама дуальность, – способом же снятия противоречий и противоположностей становится не гегелевская диалектика, а тотальное обессмысливание любых подвернувшихся под руку исторических феноменов. Факты, реальные события, жизни реальных людей не имеют ни малейшего значения – важно их отнесение к «нашей великой истории», место в которой наделяет важностью, высоким статусом пустые формы явлений, в реальной жизни имевших собственное значение. Собственно, так давно уже работает поп-культура; для исторического голливудского фильма, к примеру, реальная история (history) не важна, важна «история» (story), которую можно сложить из лишенных собственной истории элементов. Там же, в массовом кино, придумана игра с условностью представляемого, которую позаимствовал новый/старый русский национализм. Ни то, ни другое невозможно упрекнуть в фактических ошибках или даже элементарном незнании фактов, так как здесь речь идет о замкнутых в себе культурных феноменах, главным свойством которых является наличие собственной внутренней логики, не имеющей никакой связи с окружающим миром. В старой голливудской экранизации «Доктора Живаго» главный герой живет в помещичьей усадьбе, затерянной в заснеженной сибирской тайге, над усадьбой возвышаются церковные купола. Нельзя ведь сказать, что так сделано по невежеству режиссера и продюсера; к тому же у них под рукой была, думаю, дюжина адресов и телефонов профессоров русской истории и культуры, не говоря уже о подвизавшихся прямо в Голливуде русских эмигрантах, у которых можно было получить дельный совет насчет декораций. Это не лень и не отсутствие возможностей, здесь принципиальная позиция: верно то, что верно в рамках нашей story. Вот и новый/старый русский национализм стоит на этом, его не интересует «правда», его занимает внутренняя непротиворечивость собственной логики. Нарциссизм, абсолютное равнодушие к существованию настоящего окружающего мира, параноидальная псевдологика, в которой что угодно сочетается с чем угодно, – все это, перекочевав из жестких рамок поп-культуры в реальную жизнь, политику, идеологию, исключает даже минимальную возможность существования этического мышления, ибо оно стоит на различении и на признании действительности существования Другого. Ну и на ответственности за высказывание. Новый/старый русский национализм паразитирует на трупах жертв русской истории и переносит трупную болезнь этического безразличия на живых.
Оттого неслучайно, что эта разновидность псевдоидеологии (псевдо-, ибо марксизм-ленинизм был идеологией настоящей, как к ней ни относиться, он создавал смыслы и предлагал обществу образ будущего) зародилась именно при Сталине и именно в годы Великой Отечественной. Собственно, Сталин – отец такого национализма; он вынужден был как-то сформулировать его, ведь возглавляемая им страна вела страшную войну со смертельно опасным врагом. Настоящая идеология, коммунистическая, на этом месте дала трещину, ибо она не предполагала патриотизма, а без последнего в войне не победить. Трещину принялись заваливать чем попало, что оказалось под рукой – в ход пошли Ушаков и Нахимов, православная церковь и Петр Великий, матрос Кошка и князь Святослав, Пушкин и Владимир Мономах. Оказалось, что национальный (даже этнический, не только культурный) сентимент гораздо сильнее классового; чуть позже об этом писал в своем блестящем эссе о Первом Интернационале Исайя Берлин. Впрочем, наличие официальной коммунистической идеологии держало сталинский русский национализм в жестких рамках – оттого он и законсервировался в удобопотребляемом виде до наших дней.
Софья Островская чувствовала все это очень хорошо – в тонком чутье, в том числе и историческом, ей не откажешь. В дневниковой записи от 2 сентября 1945 года она предстает как объектом, так и субъектом нового (в то время нового) русского национализма. В нем смешаны диковатый гуманизм (та его разновидность, когда начинаешь жалеть людей тем больше, чем дальше они от тебя), истонченный уже до парфюмерного состояния декадентский эстетизм, нелепая историософия и верноподданнические сопли, выдаваемые за глубокое проникновение в психологию вождя. От всего этого несет невыносимой фальшью, особенно заметной, так как производит ее человек одаренный. В то же время суждения ленинградской стукачки выглядят «красиво», почти cool, если, конечно, забыть о других ее суждениях, тех, что имели адресатом скучного энкавэдэшного следователя.
В качестве послесловия – еще одна цитата из дневника Островской, на этот раз запись от 30 декабря 1946 года:
«В черновой тетрадке со старыми стихами и переводами нашла желтенький листок. Постаревший что-то слишком быстро. Запись от 24.IV.1939: “Опять: тоска о мировой революции. Тоска о том, что в Париже еще не организована Всефранцузская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, что перед нею еще не проходят толпы банкиров, выхоленных женщин, монахов, министров и сутенеров, что нет еще кровавых приговоров в этой благословенной стране, что ее пролетарии еще не стоят у власти. Тоска о том, что я, знающая больше, чем другие, еще не могу работать и днем и ночью в древних тюрьмах Франции, разговаривая с вереницами людей и очищая мир, против фамилии ставя крестики “налево”. Может быть, в моей жизни этот великий час и не пробьет. Но сегодня я так жду его, как ни одна влюбленная женщина не ждет своего любовника.
Мир очищается в крови и кровью.
Я готова на все”.
В декабре 1946 года первое за два года письмо от Т. Гнедич. Жива. Перевела байроновского “Дон Жуана”.
Святые часы Тригорского. Вечные».
Новый/старый русский национализм – мечты немолодой вечной гимназистки, мечты о безжалостной власти и любовниках, о пошловатом «высоком», о «Пушкине», мечты, которым вечная гимназистка предается между сочинением доносов. Татьяна Гнедич, помянутая в записи от 30 декабря 1946 года, была арестована в 1944 году, приговорена к 10 годам каторги, а «Дон Жуана» перевела в одиночной камере по памяти.