Регистрируйтесь, чтобы читать цифровую версию журнала, а также быстро и удобно оформить подписку на Rīgas Laiks (русское издание).
«Возможно, единственное, что ей нравится в Одессе, это море», – кажется, сказал только что ее муж. До моря от ее квартиры 10 минут через парк; море было не по-осеннему спокойным, под косыми лучами было почти жарко, а кое-кто из праздной воскресной публики даже рискнул окунуться; на волноломе, как обычно, полно удочек; тут же рядом энергично упражнялась пожилая женщина, а на песочке мужики тихо потягивали пиво. Что-то со мной было не так, и дело было в Кире Муратовой. После беседы с ней, как и после ее фильмов, я был слегка ошарашен – это напоминало проект Ларса фон Триера, где будни жителей Копенгагена зависели от поведения обитателей муравейника в Мексике.
«После “Астенического синдрома” фильмы Муратовой перестали отбрасывать тень», – прочел я вчера, сидя в маленьком киевском ресторанчике, коротая время до поезда на Одессу. И тут же: «Став в конце прошлого века поэтом “эпохи распада”, она как бы лишилась чувств, сохранив при этом беглость пальцев, цепкость взгляда, зверский ум и расстроенный слуховой аппарат, нацеленный на гомон».
Меню было только на украинском, суп почему-то назывался «юшкой», поэтому я не углубляясь заказал борщ. Среди статей о ней есть пара интервью. В 1997 году Киру Муратову интервьюировала Рената Литвинова. Первый ее вопрос был: «Вы верите в судьбу?» Подчеркиваю часть ответа на вопрос, конечен ли талант: «Вы знаете, это у мужчин. Если он заканчивает свою мужскую жизнь – это означает конец всей его жизни». Отхлебнув пива, подчеркиваю еще фразу: «...эти гири житейского бытия – они просто тебя топят. Ты все время должен делать усилия, выныривая, и жить». Надолго задумываюсь над тем, каким вкусным был борщ. Рассматриваю фото к интервью. Муратова на улице с мужем, художником Евгением Голубенко. Муж выглядит маленьким.
Раздумывая, что выбрать – вареники или деруны, подчеркиваю: «Вы думаете, что балерина глупа. А я – нет. Она может умно двигать ногой». Деруны кажутся более украинскими и адекватными ситуации. Смотрю на заголовок интервью. Оно называется «Искусство родилось из запретов, стыда и страха». Очень захотелось какой-нибудь украинской настойки, но горилка оказывается просто водкой. Подчеркиваю: «Вся моя жизнь мне мешает, она неправильно устроена».
Для разнообразия заглядываю в критические статьи о режиссере и натыкаюсь на абзац: «Но смотреть ее тяжело: это даже не столько каторжная работа, сколько нечто, наводящее на представление о так называемом «делириум тременс»: бред алкоголика в долгом запое. Я так и говорю себе: я был в запое и еле-еле из него вышел. Да что там в запое – я был в аду. Муратова демонстрирует людям ад – и не какие-нибудь экстраординарные ГУЛАГи и Освенцим, а повседневный, повсенощный». Это – в статье Бориса Парамонова «Бесплодная земля Киры Муратовой». Там же натыкаюсь на Камиллу Палью: «Метафорически любое влагалище обладает невидимыми зубами, ибо мужчина извлекает из него меньше, чем вводит... В сексуальном общении мужчина поглощается и вновь отпускается зубастой хищницей, которая носит его во чреве». Ага, понимаю: «...Муратова назвала свою тему прямым именем: женщина не как жизнедавец, а как поглощающая бездна, в которой жизнь не отличима от смерти.Женщина как смерть – вот тема Муратовой». Девушка приносит горилку, и я долго не могу сообразить, о чем именно толкует Парамонов, хотя конец хороший: про людей, которые завидуют лошадям.
При просмотре фильмов Муратовой – причем любого «периода» – возникает вопрос, который встает при встрече с любым необычным человеком. Откуда он взялся? Как-то нечестно получается – мы ведь тут же рядом живем. Скажем, Сергей Параджанов пытался возвести генеалогию Муратовой к румынским князьям, но «княжна» попросту обрубила: «Во-первых, это неправда, а во-вторых, мне это безразлично». Румынка, иностранка (Муратова родилась и провела детство в Румынии) – тогда еще можно что-то понять… «Первая, кто в советском кинематографе ухитрилась снимать несоветские фильмы», хотя толком неясно, что в них такого несоветского. Парамонов остроумно приводит цитату из записной книжки Ильфа: «Ей не советская власть не нравится, ей мироздание не нравится».
Почитав часика три, вновь берусь за меню с сичениками, галушками и варениками. Решаю, что перед поездом вареники с печенкой будут самое то. С пивом.
И надо же такому случиться! Когда Муратовой в конце концов разрешили – благодаря ходатайству ее учителя Сергея Герасимова «на высшем уровне» – снимать «Долгие проводы», в Одессе вспыхнула холера. Отдыхающих не было, люди бежали из города, и она могла снимать, ибо план Одесской киностудии на 1971 год оказался под угрозой. Чем не история Орана из «Чумы» Камю? И Муратова снимает провинциальную драму о заурядной женщине, неспособной разлучиться с сыном. Все очень даже последовательно: Муратова сразу отказывается от любой темы «большого кино», решающей так называемые «проклятые вопросы», обращается к чему-то очень обыденному, но подчеркивая скрывающийся в этом ужас.
Некто Левчук в далеком 1972 году пишет про «Долгие проводы»: «С первых же кадров мы попадаем в какой-то странный, хмурый, болезненный мир: мать не понимает сына, и все подряд не понимают друг друга. Ни одного светлого кадра, ни одного приятного лица. Люди не говорят, а бормочут. У всех в глазах пустота и печаль. Свинцовая серость на улицах, свинцовая серость в душах. И становится холодно от этой хмурой, безрадостной атмосферы затхлого мира всех этих опустошенных, индифферентных людей. Зритель не принял картину...»Прочел и порадовался – пусть и глупо, но правильно пишет, собака! Прокручиваю в голове последние кадры «Астенического синдрома», где женщина матерится в метро (это стало формальной причиной нежелания выпускать этот фильм на экраны), и тут же вспоминаю сказанное кем-то про Бергмана – в нем не хватает варварства. Тем временем жизнь человека и мир для нее были мраком кромешным, обреченной на разгром борьбой с биологией и смертью, где только искусство…
Вареники были отменными, хотя, пожалуй, вышел перебор. Я ел и думал, чтó конкретно мне нравится в ее фильмах, если только «нравится» и «что» подходящие слова. Не было сомнений, что Муратовой удалось быть честной, если считать это заслугой – в том плане, что на экране было то, что она ощущала и думала, какая-то неясность, напрямую соответствовавшая фрагментарности повседневной жизни. Удивительным образом даже в такой неразберихе или именно в такой неразберихе ее интересовала жизнь. Поразительным было то, что назло – или благодаря? – психопатологии повседневности в ее фильмах была своеобразная муратовская красота, холодная, как у «Трактата» Витгенштейна.
Муратова – это абсолютная красота, самая нечеловеческая дама, сошедшая с небес. Так выразился экстравагантный композитор Олег Каравайчук, писавший музыку к ее первым фильмам. Он характеризует Муратову очень неожиданно – по тому, как она садится, готовясь слушать музыку. Каравайчук утверждает, что люди различаются по посадке на концерте – и музыка, которая прозвучит, очень от этого зависит. Вот и Муратова, говорит он, изумительно садится на стул! Может быть, даже лучше садится, чем делает фильмы…
Перед уходом додумываюсь спросить у официантки: «Вы знаете, кто такая Кира Муратова?» Девушка чуть ли не обиделась: «Конечно. Но вообще-то мне советское кино не особо нравится. Соловьев… да и то…»
Вагона-ресторана в поезде не было. Перед сном еще успеваю прочесть: «Разум женщины – это измененное сознание мужчины». В свете поездного ночника крошечные буковки читались с трудом: «Мне так не нравится, как устроены природа и материя, как страдают животные, не нравится, что один ест другого… и мне вообще все равно, что будет со мной или как станет дальше развиваться любовь к ближнему».
«Мне не нравятся разговоры про “мужество художника”, – стучали вагонные колеса, – я согласна с Гельвецием… людьми движет тяга к наслаждению… мне не нужны разговоры… если мне чего-то не хватает… если во мне не хватает… это одиночество… меня начинают… бояться… я очень конкретна… очень конкретна… очень конкретна…»
У. Т.
Вы знаете, что вас называют провинциальной анархисткой?
Я первая себя назвала провинциальной. Я же и снимаю что? Провинциальные драмы. Просто физически я живу в провинции и – хочу ли я этого или нет – дышу этим воздухом, черпаю какие-то интересные моменты…
Кира Георг… иев…
Говорите уж лучше Кира, будет проще.
Но ведь быть провинциальным – это все же означает занимать какую-то определенную позицию, это же не просто…
Ой, я, наверное, это сказала просто ради красного словца. Я не знаю. Может быть, в этом есть даже что-то женское. Я вообще не люблю, вернее, не умею осваивать большие пространства. Может быть, боюсь их. Я как бы стремлюсь к чему-то загороженному, чтобы перед глазами все время мелькали погремушки какие-то, фрагменты, люди, чтобы все было очень долго, но потом прерывалось длительным шумением, таким разговором тишины. Просто: тихо – слово – тихо – слово. Как темное и светлое чередуется для физического отдыха глаза, так и тут – тишина… Но долгая тишина начинает меня беспокоить, как-то пугать. Наверное, это вообще свойство провинции – это что-то маленькое. Это не мегаполис, где другое пространство, другие ритмы, другое нескромное представление о себе и о мире. Много снобизма, много представления о том, что ты – центр Вселенной.
А я вот тот сверчок, который знает свой шесток. Вот не делай того, что не умеешь, что тебе не свойственно. Мне кажется, что я все время стремлюсь как можно четче очертить контуры своего пространства. Я все больше и больше стараюсь узнавать – а вот этого я не умею, и не надо. И не буду туда лезть. А вот в это я буду углубляться. И это все скромное, маленькое. Иногда стремление к микроскопическому разглядыванию. Вот взять одну точечку и все там рассматривать, маленькую пуговичку на маленькой тарелочке или какого-то маленького человечка…
Как в моем любимом фильме «Жить своей жизнью» Годара. Жить свою жизнь. Вот это – можно ограничиться очень малым и узким пространством, а можно все время расширяться. Провинциальное сознание живет своей жизнью, и если его не вытягивать оттуда, то оно может так и жить без конца. Нет такого стремления к шуму, гаму и гордыне.
К тому же женщины более хитрые существа, как все рабыни. Они должны все время бороться и приспосабливаться, они должны делать вид, что они глупенькие: «Мы ничего особенного, мы тут тихонько так сидим…»
Кира, вы себя так и ощущаете?
Неосознанно… Может быть, это такое свойство, которое уже генетически во мне присутствует.
Сказанное вами как-то не соответствует размаху ваших фильмов.
Ну, какой размах? В «Астеническом синдроме» все создано из маленьких кусочков. Из мозаики. Он только кажется масштабным. Это просто такая обманка, очень хитрая хитрость. А в целом создается впечатление, я бы даже сказала, грандиозное. Но это хитрость. В этом есть провинциальность, если считать, что в пространстве есть что-то маленькое, не претендующее. Не какие-то сильные, высокие, главные жизненные позиции.
Мне очень не нравится эта фактура – кафе, дансинги эти, мне это скучно. Я не люблю застолья. Я не люблю сидеть за столом, чтобы поесть, встать и уйти. Светское вообще – нет для меня большей скуки. В отличие, скажем, от Ренаты Литвиновой, которая очень к этому приспособлена, очень хорошо тусуется, любит это и извлекает из этого пользу, и делает все очень хорошо. И очень любит разговаривать. Она получает удовольствие, рассказывая о себе. И это продуктивно для ее профессии, очень такой спортивный взгляд.
Кто-то назвал ее вашим альтер эго.
Вообще, как они о ней пишут, это просто сволочи. Завистники и сволочи. Все. Причем что удивительно – мужчины тоже. Завистники и дряни. Причем плохо пишут – все против себя. Она настолько удивительна в своем даровании, в своих талантах, даже биологически…
А кого вы любите, Кира? В кино?
Кого люблю? Сокурова люблю.
Так у него же тоже все очень глубокомысленно…
У него глубокомыслительно, но одновременно это искусство. Я не люблю об искусстве разговаривать, философствовать в жизни. У него глубокомыслительно, но не резонерски. Есть разница, это все облечено в образы, это живое… В жизни есть глубокомысленные люди. Вот они такие, но они живые люди, да? И если в искусстве хорошо выражены такие глубокомыслительные, резонерствующие персонажи, то это замечательно. Но ведь искусство передает нечто, но само им не является. Вот один и тот же актер может сыграть одно, а потом совсем другое. Ну, как скажем, у меня есть в последних двух фильмах[1. Разговор происходил в конце 2004 года в Одессе.] актер Дегтерев: в «Настройщике» он играет такого накрашенного блондина, мошенника, который ходит с Литвиновой и разглагольствует о Византии, несет какую-то абракадабру, такой весь истерически оживленный, безумно быстро говорящий, такой вот человечек. А в «Чеховских мотивах» он же играет священника – суперспокойного, женственного, возвышенного священника. То есть совершенно противоположного героя. А какой он сам, Дегтерев? А черт его знает, может быть, никакой. Он актер, и все.
Вот это и есть искусство. Отражение жизни путем искусства. Жизнь – это жизнь, а мы ее только отражаем. Дополняем.
Так это ведь повсюду так, не только в искусстве.
Как – не только в искусстве? А где еще?
Да, собственно, никакой жизни самой по себе нет, без нашего…
Ну, если так дальше рассуждать, то и искусство есть часть жизни. Это тоже жизнь. Я вообще не люблю все эти изыскания, не люблю это копание, эти культуроведения, кошковедения…
Кажется ли вам кино чем-то существенным?
Не знаю. Я не думаю, что искусство вообще может что-нибудь…
…спасти.
…изменить. Хотя бывали случаи, когда оно так подействовало. В принципе, оно, может быть, и отвлекает от чего-то плохого, а иногда, наоборот, привлекает к плохому. То есть это несущественно. Искусство – это хорошее и приятное времяпровождение для тех, кто его делает, и тех, кто его любит. Но иногда возникает иллюзия, что кино заслоняет все, и эта иллюзия прекрасна. Иллюзия – это вообще существенная часть жизни.
Да. Но если это иллюзия, то предполагается, что есть нечто и настоящее.
Не знаю. Вот это как раз то, чего я не умею, – все эти игры слов. Знаете, мы дальше будем говорить, и можно один раз пройти круг, и второй раз совсем иначе, и все это будет только спираль, и все будет правда или правдоподобие. Ну, какая может быть правда в искусстве? Иллюзия правды, иллюзия мелочи или окончательного – что тут сказать? Это просто занятие, времяпровождение. Замечательное занятие. Мозгов, вообще. Нервов. И это доставляет удовольствие. А ведь удовольствия от искусства совершенно разные! То есть они бывают удовольствия, скажем – ах, как это похоже! Боже мой, это сама жизнь! Катарсис и все такое. А бывает просто – прелестный ритм какой-то, прелестное звучание, что-то, что тебя опьяняет, куда-то уводит, очаровывает, может быть, это и то же самое, но просто еще какая-то соблазнительная легкость. Куда тебя, как в танце, ведет. И это может нравиться, и разное, разное, разное…
Вот Тарковский чувствует себя автором – понимаете, он присутствует во всех персонажах… Он начинает сам собой любоваться, восторгаться, все время призывать, что он автор и что вот он такой-то – вот это меня сразу и останавливает, я этого не хочу. Это не искусство, это что-то другое, это какие-то жизненные споры со своей совестью или с чем-то еще, и это не имеет отношения к искусству. Ты это сделай так, пожалуйста, для меня, чтобы я этого не заметила, или не надо это мне вообще.
Разделение жизни и искусства существует только для восприятия искусства и для деления искусства. А так – это тоже чья-то жизнь. А что – не жизнь? Даже смерть – это жизнь. Пока ты не умер окончательно. А потом есть жизнь глядящих на труп. То есть труп является соучастником их жизни. Кроме жизни ничего нет… Кроме нее просто Вселенная, и все. Ну вот дальше мы начинаем уже умствовать и играть словами.
А почему вы спросили, смотрел ли я ваши фильмы?
А я подумала, что вы приезжаете по поводу того фильма, что будет на «Арсенале»[2. Рижский международный кинофестиваль «Арсенал» проходил с 1986 по 2012 год и был одним из самых ярких культурных событий в Латвии. На нем неоднократно показывали фильмы Муратовой.]. Потом смотрю, вы задаете какие-то общие и далекие вопросы. И я подумала – а может быть, он и не смотрел ничего вообще. (Смеется.)
А в вашем фильме «Короткие встречи» вы трогаете Высоцкого и говорите – волосы знаю, нос знаю, а тебя не знаю.
Ну и что? Это выражение какого-то реального ощущения. Ну и что? Это же говорит любящая женщина о любимом мужчине. То есть женщина, которая хочет его вообще расковырять, как игрушку, чтобы понять, а что у него там внутри. И что?
Есть люди, которые мне очень нравятся, но у меня не возникает такого желания их до конца познать. В любви ведь всегда есть что-то корыстное. Желание узнать – а что мне от этого будет? (Смеется.) Вот я так к тебе отношусь, а я хочу узнать, что у тебя там внутри. Может быть, ты притворяешься, может быть, ты меня не любишь, может быть, ты меня разлюбишь, может быть, ты меня бросишь… Вот я хочу узнать, как ты устроен, как мне грустить и как радоваться, и долго ли, коротко ли… Понимаете, это такое как бы корыстное желание узнать другого человека. А есть люди, которые мне нравятся, и вовсе не обязательно их расковыривать, они – просто так, нравятся, и все. Занятно их наблюдать, забавно. И потом – чем дальше, тем больше понимаешь, что одному человеку другого понять невозможно. (Смеется.) Ну как, ты даже себя не можешь понять. Ты не можешь понять, почему так ведешь себя, почему так чувствуешь, почему так думаешь…
Странно, ваш учитель Сергей Герасимов как-то сказал, что вашей темой как раз и является – понять человека.
Да, такое во мне присутствует, но оно такое благоразумное. То есть оно умеет ставить себе разумные пределы. Окончательный анализ – это уже труп, это химия. Отсюда и начинается садистическое, а дальше ты убиваешь это существо. Ты думаешь, ты хочешь его узнать, а на самом деле ты его уже начинаешь расчленять. А потом ты останавливаешься – все! Он уже мертв. И что ты узнал? Ничего. Пусто.
Вы говорите метафорически.
Не метафорически, а так бывает. Так же как ребенок разрушает игрушки, так же и человек, сходя с ума, может разрушать. У моей подруги Галочки был сосед, который все время приходил и жаловался, что вот он женщину воспринимает по частям. Что он ее не воспринимает цельно. И это его мучило. Рука, кисть, пальцы и так далее – он никак не может это сложить. Он приходил к ней, чинил какие-то вещи и разглагольствовал. Ну, явно сумасшедший человек, только такой тихий. Но мне казалось, что он точно через некоторое время ее и расчленит. (Смеется.) У него было желание понять и соединить.
Сокуров говорит, что у вас глубокие корни. Вы случайно не знаете, что это за корни?
(Смеется.) Этого я не понимаю. Я хотела бы у него спросить, но стесняюсь. К тому же я очень редко его вижу. Мне он нравится очень. Но я боюсь как-то нарушить его покой или спросить что-то, что его поставит в какое-то неловкое положение вежливости, неловкость не отвечать. Я к нему отношусь с большим пиететом, хотя с юмором тоже, конечно. Сокуров – как Солженицын. Он очень важный. А я – нет. Я не важная, понимаете? (Смеется.) Он все-таки… мужчина, я бы сказала. А мужчины в искусстве очень тщеславны. И надо вот так вокруг них ходить, делать такие круги… ну, как восточная женщина. (Смеется.) Вести себя. И в этом нет ничего неприятного. Ну, надо так человеку – он такой милый, симпатичный, талантливый, ну и прекрасно. Женщины стоят, мужчины сидят, женщины подносят пищу. Ну и что? Ничего тут обидного нет.
Вот есть у Сокурова что-то такое обидчивое. Я была в жюри в Японии, и у него там был документальный фильм. Ну, я, естественно, его всячески защищала, я хотела, чтобы он получил первый приз. Но он не получил. И, вы знаете, какая степень огорчения у него была – при его-то статусе! – это было поразительно. Он так обиделся! На жюри, на фестиваль, он не мог это скрыть, да он и не старался это скрывать. Мне было его и жалко, и в то же время смешно. Ну почему он придает этому такое значение? Да ладно, фестиваль… Это же игра какая-то. Стоит ли по этому поводу огорчаться?
Я вообще думаю, что не стоит в этих фестивалях участвовать, потому что даже самого умного человека это затягивает, он впадает в это состояние состязания, слушает какие-то разговоры, сплетни, которые там все время циркулируют: мол, жюри склоняется к тому-то и всем понравился этот фильм… И хотя тот человек приезжает на этот фестиваль с мыслями просто там погулять и смотреть окрестности, смотреть чужие фильмы
и наплевать, кто что получит, постепенно он втягивается. Как ребенок, который стоит за дверью, а там Дед Мороз, и какой подарок он ему даст. И начинает становиться дураком, глупеет и ждет, какой подарок ему вынесут. Если не главный, то ужас, ужас, ужас…
А вы про себя статьи читаете?
Читаю, потому что мне интересно, как воспринимают мои фильмы.
Как бы вы могли прокомментировать статью с таким названием: «Кира Муратова как смерть»?
Ну, мне как-то без разницы. (Смеется.) Это очень забавно. Они любят же всякие такие эффектные штуки-дрюки. Да никак! Бред сивой кобылы. Мне-то что? Они так писали в основном про Ренату Литвинову. Рената – смерть. Ну если про меня так пишут, то это совсем забавно. А как они могут это объяснить? Мне интересно, конечно, прочитать – а как это? (Смеется.) А другой напишет: «Кира Муратова – жизнь». Ну и всё понемножку. (Смеется.) Муратова как смерть – это красиво…
Вам важно, как зрители воспринимают ваши фильмы?
В какой-то степени. Просто говорить, что нет, мне это не важно, это нелепо. Но первое – мне нужно, чтобы фильмы нравились мне самой. Например, «Настройщик», он такой, знаете, как у Земфиры есть песня такая: «Я не нарочно, просто совпало…» То есть она там выстрелила и кого-то ранила или убила, и у нее есть такой текст: «Я не нарочно, просто совпало…» Что с чем – не важно, просто совпало. Мне самой «Чеховские мотивы» нравятся несравнимо больше, чем «Настройщик», но я очень рада, что наконец-то большому количеству людей мой фильм понравился. Тут как-то совпало, что многим нравится.
После «Астенического синдрома» зрительницы говорили, что так нельзя, что нужно их успокаивать, давать надежду…
Вы знаете, мой любимый режиссер – Чарли Чаплин. Есть же грусть, которая весела. В искусстве не должно быть ничего лишнего и в то же время – много всего. И все выстроено в таком музыкальном, орнаментальном, четком и в то же время существенном, полным красоты и лаконичности – если это удается, если у тебя есть такой талант, как у Чаплина. В форме, которая тебя абсолютно заполняет и радует. Вот это и есть искусство. И когда кино достигает такого ритма, когда все правильно перетекает от одного в другое, останавливается, где нужно, убыстряется, где нужно, то оно может быть то очень печальным, то очень веселым, и оно все равно доставляет удовольствие. Печаль в искусстве тем и интересна, что она доставляет удовольствие. Когда ты ее передаешь образно, а не просто – вот видите, как ужасно! А есть такие вещи в жизни, которые, конечно, останавливают искусство. Вот у меня были такие ситуации, когда какое-то очень сильное горе случается в жизни, и после этого я некоторое время, достаточно длительное, совершенно не переносила музыку или стихи. Все ритмически организованное у меня вызывало прямо-таки отвращение, какое-то желание разрушить. И все такое искусственное – а искусство и есть искусственно организованный хаос, – мне казалось, что это не то, что это неправда, которая переходит уже в нечто убийственное, ужасное, преступное…
Это вполне напоминает горе женщины после смерти мужа в начале «Астенического синдрома»…
Наверно. Но это было просто такое жизненное невротическое состояние. Потом оно прошло. И я снова смогла читать стихи. Или я помню какие-то ужасные фотографии, которые бывают в хрониках… Ужасные. Расстрелы какие-то, человек стоит над ямой, а ему говорят – давай наклонись, чтобы ты упал туда. И вот сейчас в него выстрелят. Увидела эту фотографию, и потом – остановка. Почему после этого еще кино снимать? Если один человек стоит наклонившись, а другой человек ему в затылок стреляет. Но это проходит. Жизнь продолжается, и ты заболеваешь психически, просто уходишь в болезнь или уходишь в искусство. Но это тоже лечение, лечение и болезнь одновременно.
В начале «Астенического синдрома» три бабушки говорят, что вот, ничего не получилось из проекта Льва Толстого...
В детстве, в ранней юности я думала, что если все люди внимательно прочтут Льва Николаевича Толстого, то все станут хорошими, добрыми и умными, добрыми и умными, добрыми и умными...
И почему же не получается?
Потому что литература не может научить, как жить.
А что – может?
Да ничего не может. Ничего. Есть природа… Можно на некоторое время подумать, что ты стал другим. Даже некоторое время так жить. Как немцы, скажем, да? Потом – раз, концлагерь! Переходим только на зеленый свет, такие все культурненькие, зубы чистим, да, все вообще говорим только про Шиллера и Шуберта, а потом…
Ну, так русские без всякого там Гете и Шиллера…
Как же без этого – а коммунизм, что-то высокое, идеальное… Ну, я не знаю, столько об этом говорили как умные, так и глупые люди, что я уж об этом говорить не смогу.
Да, и вы явно недолюбливаете слова.
Люблю, обожаю. Только те, которые произносятся в произведениях искусства, в литературе. А сама трепаться я не люблю. Спорить – тем более!
Вы знаете, когда я так долго говорю, что я люблю, что я не люблю, мне так тошно становится! Вот отвращение к тому, что я столько времени говорю… А зачем это? Для меня важно только кино, которое я делаю. Получилось – не получилось. А то, что я помимо кино, – мое желание, чтобы меня не было. Я закрытая. Вот моя фамилия на экране, а кто это был – неизвестно. Я закончилась. Титр, конец, и все – до свиданья.
А к чему нам следовало бы прислушиваться?
Не знаю. К шуму ветра, к листьям. К музыке. Да ко всему можно прислушиваться. Зачем меня вообще слушать, я не претендую. Кино надо смотреть, вот и рассуждайте про него, если вам интересно рассуждать. Высказывайте свои мнения или не высказывайте. А я закончилась. Титр, конец, и все – до свиданья.
Но вы же не родились в фильме.
Откуда я знаю… Нет. Это уже не я. Но это все во мне есть. Я состою как бы из оболочек, которые питаются теми, которые изнутри. Но мне даже это не интересно. Мне не интересно встретиться с бывшей одноклассницей. Я не буду знать, о чем с ней говорить. Мне было бы любопытно так на нее взглянуть, чтобы она меня не видела, увидеть, как она изменилась, что она из себя представляет. Но общаться… Я не нашла бы, о чем с ней говорить. Я бы смущенно улыбалась, и все. А другие вот очень сильно раскрыты к своему прошлому. Питают прямо ностальгическую любовь к своему прошлому. К корням, как говорит Сокуров.
Наверное, нельзя говорить о ваших фильмах в целом, но…
Не знаю. Одни говорят: ой, да она снимает одно и то же. Или наоборот: ой, вы никогда такого не снимали! Но я действительно люблю перекидываться на что-то другое, даже чисто внешне. Чтобы фактура, среда не имели ничего общего с предыдущими. А мне очень важны фактура и среда. Если там была стройка, то здесь будет какой-нибудь салон, а дальше чтобы было вообще поле чистое, чтобы среда не повторялась. Ну, просто квартира, один город, одно и то же мне надоедает.
А как же вы тогда живете в одной и той же квартире?
Ну и что? А я бы хотела жить не в одной квартире! (Смеется.) Я бы хотела иметь квартиры во всем мире и вообще жить то в шатре, то в чистом поле, то в пустыне.
Вот недавно я прочитала одну пьесу, где действие происходит на кладбище. А мне кладбища очень нравятся. Нравятся как место действия, так живописно и в то же время – загадочно. Я прочла, а потом подумала – ну и что тут, собственно, такого особенного? Только среда тебе и понравилась.
А какие люди вам интересны?
Колоритные. Это еще мой педагог Герасимов большой акцент ставил на то, чтобы слушать интонацию людей. Вот как люди разговаривают. И я соответственно очень слежу за интонацией у актеров.
А какие люди? Я вообще очень много снимала не актеров. У меня очень долго был такой интерес – а что такое актер, насколько он присутствует в любом человеке? Мне было интересно выдавливать из людей их актерские возможности. И смотреть, как им это нравится. Большинству очень нравилось играть. И тогда я его приглашала играть – давай попробуем; сначала он там стесняется, а потом так это вдруг полюбит, вот хлебом его не корми, только дай поиграть. Была у нас такая Саша Свенская, толстая такая женщина, правда, она даже и имела какое-то отношение к искусству, поскольку в детстве на трубе играла… Я ее снимала, а потом она как-то изменилась, внешне, похудела, стала не такой колоритной, ну и вообще как бы кончилась. Знаете, бывает так, особенно у неактеров, вдруг – закончился. А она так хотела играть, все ходит и ходит, и смотрит… Она работает лифтером. Такая вот колоритная одесситка.
Мне все время кажется, что вы переодеваетесь в простую женщину, идете на рынок, встречаетесь с молочницами, подслушиваете разговоры…
Да, прямо уж. Я ни в кого не переодеваюсь, я и есть простая женщина. Конечно же, я иду на Привоз… А вы как будто живете совсем другой жизнью? Я вам говорила – в детстве я жила очень хорошо и ни разу даже юбку себе не погладила. Всегда все делала домработница. А с тех пор, как я живу в Одессе, я все делаю сама. Я и есть простая женщина. Одновременно и простая, и непростая. И сложная. Ну и что?
Ну, откуда тогда…
От любопытства. Мне просто нравятся колоритные люди. Даже на том же Привозе, когда начинаешь с ними говорить, невольно начинаешь подражать одесскому говору. Ну как люди с туземцами говорят: моя твоя не понимай. Почему – он же может сказать: я тебя не понимаю… Нормальная жизнь. Это только Золушка стремится к другой жизни. А те, которые в детстве уже жили другой жизнью, они очень всем интересуются и любопытствуют.
Свен Биркертс рассказывает, что они как-то сидели с Бродским в баре, а барменша, такая толстая, что-то искала в холодильнике и прямо-таки наполовину влезла в этот холодильник, только задняя часть и видна. И Бродский тогда сказал, что увидишь такое, и все кажется таким бессмысленным…
Я как-то была в доме творчества, это было давно. И вот там было только несколько телефонных аппаратов. И я смотрю, там стоит один очень знаменитый сценарист, такой Ежов, он написал, в частности, «Белое солнце пустыни», а по телефону говорит какая-то женщина, допустим, свекровь чья-то, родственница, и подробно расспрашивает, как там кормили маленького ребенка, как ему кашу сварили, сколько положили того и этого, а он просто с ума сходит, мечется как тигр, волосы на себе рвет, ему, мол, нужно срочно звонить по очень важному сценарному делу, а вот эта дура старая несет какую-то ерунду, про какую-то кашу, какого-то ребенка, бред сивой кобылы. И это все было так смешно! Почему же это – ерунда, а это – нет? С какой стати?
Почему в ваших фильмах как бы движутся только тела, без души, нет сознательного плана?
Конечно. Телесное и есть все. Лермонтов как-то сказал: даже если мне мизинец отрубят, душа изменится.
Но человеческое ведь не зависит в прямом смысле от телесного.
Как? Конечно же, зависит. Человек и есть тело. Я вообще не умею так разделять – душа и тело. Это ведь слова! Только слова. В словах можно разделить. А я так не умею. Чтобы так разделять, я должна была бы быть религиозной. Но я же не религиозна. Религиозному человеку просто гораздо приятнее жить на свете – все так соподчинено, все обещано. Если ты будешь хорошим, то и тебе будет хорошо. Мир не хаос, а что-то выстроенное кем-то…
А для вас – хаос?
Ну, в общем, да. «А ты любишь компот? – Нет. – А ты хотел бы его любить? – Нет, поскольку тогда мне пришлось бы его пить». От состояния, что он этот компот не любит, нет выхода. Зачем мне этот Бог, который все так мерзко придумал? Просто он сволочь. Вот тебе право выбора и так далее. А какое у меня право выбора, если ты меня создал и потом посылаешь в какой-нибудь там концлагерь. Зачем это тебе нужно, да ты просто садист какой-то. Не нравится мне это. Зачем мне такой Бог.
И что же вы делаете, когда не снимаете кино?
Я суп варю. Подметаю, убираю. Книжки читаю.
Это еще зачем?
Люблю. Вот всю Петрушевскую перечла, получила огромное, колоссальное наслаждение, но снимать ничего так и не решила. Я каждый раз думаю – ой, ну надо же что-то из нее снять. Начинаю перечитывать, мне очень нравится, но я не могу ни на чем остановиться, я отодвигаю ее – она уже такое прекрасное, такое замечательное, это уже есть. Не надо из этого делать что-то другое. Мне нужно, чтобы было немножко такое несовершенство, что-то, за что зацепиться.
Кира, а вот на кого вы больше похожи, на кота или…
Собаку. Я и родилась в год Собаки. Собака очень преданная, очень веселая. Простое, умное, преданное животное. Она хочет быть хорошей, ей это нравится. И если у нее это не получается, она огорчается. У нее нет такого, как у кошки – извилистого, непонятного, коварного характера. Неожиданного. Я о себе думаю так, хорошо думаю. (Смеется.)
В ваших фильмах почему-то женщины умнее мужчин.
Почему же? Ну, может быть, более коварные, они должны исхитряться. Так же как и болезнь – от болезни человек умнеет, больше понимает. Ну, почему же? В «Астеническом синдроме» учитель мне нравится. А также в «Перемене участи» муж ее, который повесился. Вот он мне очень близок. Он мне абсолютно понятен. Он добрый, он жертва, он очень хороший. Кроткий. Я люблю кротость.
Тогда вам должен нравиться Веничка Ерофеев – он был кротким.
Нет, я не люблю алкоголиков. Алкоголиков я не перевариваю. Просто мне противно, и все. Не знаю почему… начиная с того, что мне запах этот противен. Дальше мне неохота говорить.