Моя задача – вас рассмешить
Фото: Rex Features
Лирика

С профессором Кристофером Риксом беседует Иева Лешинска

Моя задача – вас рассмешить

«Повезло же студентам Бостонского университета, – ликует газета The Irish Times. – В других университетах полная база английской поэзии означала бы CD-ROM. В Бостоне вместо диска – живой человек, Кристофер Рикс».

У Кристофера Рикса (род. 1933) безупречное академическое прошлое. Сам он учился в Оксфордском Баллиол-колледже, был профессором и в Оксфорде, и в Кембридже, в промежутках несколько лет преподавал в Бристольском университете, а с 1986 года место его работы – частный Бостонский университет и его институт редактирования.

В 2004 году Рикс был избран профессором поэзии Оксфордского университета – это звание учреждено в 1708-м и считается вторым по престижности после звания поэта-лауреата. До Рикса его носили выдающийся критик XIX века Мэтью Арнолд, шекспировед Э. С. Брэдли, поэты Сесил Дэй-Льюис, Уистен Хью Оден и Шеймас Хини. Рикс – автор и редактор 30 с лишним книг, среди которых особенно значительными являются исследования об Альфреде Теннисоне, Джоне Китсе и Т. С. Элиоте. Вдова Элиота Валери, которую многие литературоведы осуждали за отказ вытащить на свет божий его неопубликованные при жизни произведения, много лет назад позволила Риксу составить сборник «Изобретения мартовского зайца», в котором собраны главным образом юмористические и эротические стихотворения. В конце прошлого года вышло собрание стихотворений Элиота, редактирование которого тоже было доверено Кристоферу Риксу.

На протяжении нескольких десятилетий авторитет Рикса-критика поддерживали его рецензии в британском Times Literary Supplement и американском New York Review of Books. Именно его считают, например, «первооткрывателем» ирландского нобелевского лауреата Шеймаса Хини. В свою очередь, Оден говорил, что Рикс – «критик, которого надеется найти любой поэт».

Внимательный и отзывчивый по отношению к авторам, которых он уважает, Рикс может быть жестоким и беспощадным к тем, кого считает поверхностными, напыщенными или претенциозными (сам он признает свою «возможно, чрезмерную» неприязнь к Вирджинии Вулф, довольно сурово критикует знаменитого американского теоретика литературы Стенли Фиша и переоцененного, по его мнению, канадского теоретика медиа Маршалла Маклюэна).

Однако внимание широкой общественности Рикс привлек совсем другим, а именно своей неразделенной любовью к Бобу Дилану, который, по его мнению, «владеет словом лучше всех в современной Америке». Любовь эта выражается не только в коллекционировании официальных и неофициальных записей Дилана (в коллекции Рикса – 1700 единиц), но и в книге «Образы греха у Боба Дилана» (2003), которую недоброжелательные критики назвали «разбазариванием таланта», «незаслуженно тонким анализом» и даже «попыткой сшить шелковый кошелек из свиного уха». Профессор Оксфорда Джон Кери резюмировал: «Если Риксу захочется, он докажет, что даже телефонная книга – вещь весьма утонченная и поэтичная».

И. Л.

Профессор Рикс, зачем вам ванна в кабинете?

Это детская ванна Боба Дилана. Именно в ней случился первый связанный с ним всплеск. Она принадлежит двум выпускникам Бостонского университета. Они увидели ее на Ebay и поинтересовались у меня, не купить ли. Я всячески поддержал их в этом намерении.

Один из вопросов, на которые мне всегда хотелось узнать ответ, – это почему мне совсем не нравится Боб Дилан.

И что по этому поводу говорит ваш психоаналитик?

А у меня нет психоаналитика.

Понимаю, о чем вы говорите: в этом мире столько произведений искусства, которые имеют огромную важность для людей, которых я люблю, но при этом для меня самого ничего не значат. Я бывал в музеях с богатейшим собранием гравюр, но так ни разу и не увидел гравюру, которая бы хоть что-то изменила в моей жизни. Я никогда не видел Брака, который имел бы для меня хоть какой-то смысл. Но в то же время я не могу пройти мимо Пикассо или Домье. С другой стороны, вы могли бы сформулировать свой вопрос так: «Если я люблю Леонарда Коэна, то почему мне не нравится Боб Дилан?»

Но я не люблю Леонарда Коэна, он мне кажется банальным и скучным.

Прекрасно. Это правильный ответ, как вам наверняка известно.

Когда я читаю Дилана, я вижу, что он должен мне нравиться, потому что это стихи как раз в моем духе, но стоит мне услышать его голос, как текст полностью исчезает, и я слышу только гнусавое пение, которое меня совершенно не трогает. Я честно пыталась, и не раз.

А почему вы считаете, что он должен вам нравиться?

Вы сами любите повторять старую поговорку, что у великих мысли сходятся. Я себя великой не считаю, но когда я вижу, что люди, которых я уважаю и которыми восхищаюсь, любят Дилана, я начинаю думать, что в нем что-то есть и что я должна это услышать. И мне страшно жаль, что я не слышу.

Хорошо. Я счастлив, что ответил на ваш призыв о помощи, размещенный в отделе объявлений «Нью-Йоркского книжного обозрения»: «Чуткая и умная женщина ищет интерпретатора Боба Дилана. За правильным кандидатом готова пойти хоть на край света». Но если серьезно, то я не уверен, что вещи, в которые я сам верю, обязательно вам помогут. Вопервых, нам, наверное, придется переопределить то, что люди понимают под пением. Необязательно же цепляться за старую идею пения. Мноьгие считают Марлона Брандо великим актером, а вот мои родители точно знали, что Марлон Брандо играть не умеет. И уверенность их только укреплялась, когда они видели Джона Гилгуда: «Вот настоящий актер!» Потому что именно так они понимали актерскую игру. Мне очень нравится то, что делает Гилгуд, но как к Брандо ни относись, он переопределил актерскую игру. Что само по себе признак гения. Вам просто надо еще немного подумать. Я не обвиняю вас в нежелании думать…

В конце концов, я ведь к вам пришла!

И вы готовы еще немного подумать? Хорошо, для начала в ответ на ваш вопрос я должен спросить, нравится ли вам хоть какая-то популярная музыка. И давайте предположим, что вы ответили положительно: да, Коул Портер.

Или, скажем, блюзы.

Отлично, блюзы. Рецензия на последний альбом Дилана, который я еще не слушал, потому что он вышел только во вторник, а то, что называют семплером, я слушать не хотел… так вот, рецензия на него в сегодняшней Boston Globe называется «Вот идет блюзмен». Так можно ждать, что там будут блюзы. Быть может, это для вас что-то раскроет. Я знаю, что многим этот голос кажется отвратительным, и многие думают, что это вообще никакое не пение. Но мне бы хотелось напомнить, что по этому поводу говорил Вордсворт: сначала нужно создать вкус, который позволит потом получать удовольствие. Художник ведь чем занимается? Пытается понять вкусы людей и, не подавая виду, к ним приспосабливается. Но время от времени появляются люди – одним из них был Пикассо, другим Брандо, – которым приходится создавать новый вкус, и обладатели этого вкуса будут потом их ценить. Брандо был гений, но этот новый вкус действительно был довольно своеобразный. Не знаю, с какими чертами Дилана ваша страна и ваша культура столкнулись в первую очередь…

Да, конечно, все дело в культуре.

Плохи ваши дела! Надо было подумать об этом, прежде чем рождаться латышкой! Конечно, его любят и ценят по всему миру. Но что я на самом деле хочу сказать: то, как человек услышал Дилана в первый раз, будет влиять на все последующее восприятие. Шарлотта Бронте замечательно писала о первых впечатлениях, Джейн Остин тоже; первые впечатления нужно ценить, им нужно доверять. Но не слишком. Я очень выиграл – но в то же время и страшно пострадал – от того, что Дилан в первую очередь и по большей части пишет о любви. На вечеринке в Амхерсте, штат Массачусетс, хозяева объявили, что выключают свет и что мы будем слушать песню. И поставили Desolation Row – «Улицу Опустошения» Ничего подобного я раньше никогда не слышал – разве что текст страшно напоминал «Бесплодную землю», которая, в свою очередь, страшно напоминает «Дунсиаду» Поупа. Поразительная картина ада на земле, когда цивилизация не знает, что ей ценить, и даже когда знает, то не знает, как это ценить.

Эйнштейн под видом Робин Гуда

С чемоданом воспоминаний

Прошел этой дорогой всего час назад.

С ним был друг, завистливый монах.

Урод он был безукоризненный.

Стрельнул сигарету,

А потом пошел дальше,

Вдыхая вонь водопроводных труб

И повторяя алфавит.

E = mc2 – это, конечно, не совсем алфавит, но как здорово сказано! Или вот это:

А Эзра Паунд и Т. С. Элиот

Дерутся на капитанском мостике

Под смех распевающих калипсо…

И это очень верно: модернизм был во многом подобен «Титанику», он был дико дорогим, причем все зависело от людей, скрывающихся под лестницами и в трюмах. И обернулось все это катастрофой.

Дилан считает модернизм катастрофой?

Да.

Или отражением катастрофы?

Хорошее замечание. Вы правы, вернее будет сказать по-вашему. Модернизм ведет речь о катастрофе. Для Паунда сам современный мир был катастрофой. И то же самое можно сказать о «Бесплодной земле». Эти элиотовские падающие башни падают повсюду. Как 11 сентября. Я не говорю 9/11, потому что в тот день погибли не только американцы. Модернизм был жутко дорогим, чудесным в каком-то смысле, указавшим на некие непреходящие вещи, но распевающие калипсо все равно над ним смеются. В какой-то мере Дилан думает – Толстой тоже, кстати, так думал, – что искусство исполнителей этой афрокарибской музыки следует ставить выше всего того, что делают корифеи науки, мудрствования и высокой культуры. Но тем не менее ему ясно, что Элиот был гений, и «Бесплодная земля» присутствует во всем, что пишет Дилан. Видно, что Элиота он знает очень хорошо. Я могу говорить только о словах, потому что я не музыкант и не музыковед. Я пытаюсь рассуждать о словах в связи с тем, как он их поет, потому что песня – это прежде всего особая система прерывания речи. Элиот говорил, что разница между поэзией и прозой состоит в этом, что это две разные системы прерывания речи. В прозе ты учишься не обращать внимания на конец строки – исключение составляет конец абзаца. Когда ребенок только учится читать, он не понимает, что на какие-то вещи надо не обращать внимания. Научиться читать прозу – значит научиться сглаживать углы строк, но только так, чтобы было незаметно, что ты эти углы сглаживаешь. Однако ни в поэзии, ни в прозе нет ничего подобного напеву, нет ничего, что могло бы сравниться с одним слогом, в котором расцветают сразу несколько нот. (Поет.) «И долгого ца-а-а-рствования над нами»… Надо встать, это же британский гимн!

Но я же не британка!

Ну не знаю, я всегда встаю, когда слышу американский гимн. Придется мне выучить латвийский гимн, чтобы заставить вас встать вместе со мной!

Так вот, песня меняется благодаря возможностям распева. Иногда Дилан пользуется распевами, иногда нет, но когда пользуется, делает он это замечательно. Взять, к примеру, «Один из нас должен знать» – здесь распевается последнее слово каждого куплета: «Я никогда не хотел причинить тебе зла-а». Harm, зло, распределено сразу на несколько нот, в силу чего то, что он говорит, приобретает совсем иную окраску. Не знаю, насколько сознательно он это делает. Я пытаюсь убедить вас в том, что он гений в том же смысле, в каком гением является профессиональный спортсмен. Великий спортсмен должен обладать сильным чутьем, интуицией, хорошей подготовкой, самодисциплиной и готовностью учиться у других. Поэтому мне кажется, что бесполезно спрашивать, намеренно ли Дилан все это делает.

Или такая вещь: вы наверняка знаете стихотворение Марка Эйкенсайда, в котором Бог «воздел свою пластиковую длань». И когда студент, анализируя этот текст, говорит, что это абсолютно замечательно, что эти строки бросают вызов христианской теологии, приходится напоминать ему, что слово plastic в XVIII веке не имело нынешнего значения. Нужно всегда видеть границы того, что ты читаешь, чтобы не вчитывать туда красоты, которых там нет. В случае Дилана мне не кажется, что я туда что-то вчитываю, я всегда могу объяснить, почему я вижу там то, что вижу. Это как сочетание разных инструментов в симфониях Гайдна. Что-то ему подсказывало, что именно в этот момент нужны деревянные духовые, но сам он не смог бы объяснить, что ему подсказывает. Дилан на самом деле довольно трезво относится к своей работе. Он говорит, что надо запрограммировать собственный мозг так, чтобы он не вмешивался. Запрограммировать мозг, чтобы он сам уже ничего не программировал. Он все время повторяет: «Мои песни живут собственной жизнью». И это правда. И когда он их потом поет, для него они значат совсем не то, что для всех остальных.

Вы с ним друзья?

Друзья? Нет. Обычно я такое не рассказываю, но вам расскажу. Пять лет назад у него был концерт прямо здесь, в университете, и я не имел никакого отношения к его организации, мне о концерте рассказали довольно поздно, и я чуть не убил организаторов. Накануне мне передали, что меня ждут за кулисами, и за полчаса до начала мы с женой туда поднялись. И Дилан сказал: «Мистер Рикс, наконец-то мы встретились». На что я ответил: «Вам в последнее время попадались хорошие книги?» Мне казалось, что это на самом деле довольно удачная реплика. Лорд Дэвид Сесил1 как-то рассказывал мне, что на торжественных обедах, когда тебя сажают рядом с незнакомым человеком, начинать разговор следует с вопроса: «Хорошо ли прошло ваше утро?» Потому что любой человек как-то провел свое утро и будет рад об этом рассказать. Собственно, с помощью таких приемов англичанам и удавалось править миром! Так вот, я спросил, попадались ли ему хорошие книги, а он ответил: «Ричард III». Но британская пресса, которую почему-то страшно занимает моя диланомания, все перепутала и подала эту историю совершенно превратно. Джон Сазерленд написал: «Дилан издалека заметил Рикса, подошел к нему и сказал: “Профессор Рикс, наконец-то мы встретились”. Рикс, вопреки обыкновению, не нашелся что ответить и выпалил что-то несуразное про книги». Но Дилана-то мой вопрос совершенно не удивил, ему действительно хотелось поговорить о «Ричарде III». Мне кажется, что он заговорил об этой пьесе отчасти потому, что было несколько экранизаций, а отчасти потому, что я упоминал «Ричарда III» в рассуждениях по поводу его песни «Одинокая смерть Хэтти Кэрролл». Я считаю эту песню совершенной. Вы ее знаете?

Это такой рассказ об убийстве?

William Zanzinger killed poor Hattie Carroll

With a cane that he twirled around his diamond ring finger

At a Baltimore hotel society gathering,

And the cops were called in and his weapon took from him

As they rode him in custody down to the station,

And booked William Zanzinger for first-degree murder…2

Очень трогательная песня, целый рассказ. И заметили ли вы, что все строки в этой песне имеют женские окончания по образцу имен главных героев: и Кэрролл, и Занзингер заканчиваются на безударные слоги. Вся песня построена на этом ритме, и это работает – женские окончания всегда работают. Помните, у Вордсворта:

The thought of death sits easy on the man

Who has been born and dies among the mountains3.

Не «среди холмов», among the hills, а «в горах», among the mountains: последний слог безударный, и он создает такое ощущение, что либо кто-то умирает, либо, наоборот, что-то мужественно поднимают вверх – флаг, который либо развевается на ветру, либо болтается как мокрая тряпка. Но при этом рефрен у Дилана весь построен на мужских окончаниях:

But you, who philosophize disgrace and criticize all fears,

Take the rag away from your face

Now ain’t the time for your tears…4

Нужно обладать поразительным художественным чутьем, чтобы взять эти два имени из газеты – причем в этом могло не быть ничего сознательного – и сделать из них целый рассказ. Тот момент, когда он ее убивает, звучит совсем иначе. Он не хотел ее убивать, он просто запустил ей по голове тростью, а у нее, судя по всему, был очень хрупкий череп, и все было кончено. В первой строфе речь идет только о нем, во второй – только о ней.

Hattie Carroll was a maid in the kitchen,

She was fifty-one years old and gave birth to ten children…5

И потом Дилан рассказывает нам о ее работе:

And never sat once at the head of the table,

And didn’t even talk to the people at the table,

Who just cleaned up all the food from the table…6

Это многократно повторенное table передает монотонность ее работы. А дальше так:

Got killed by a blow, lay slain by a cane

That sailed through the air and came down through the room,

Doomed and determined to destroy all the gentle…7

Он не говорит chamber, он говорит room, отсекает один слог, потому что в тот момент прервалась ее жизнь, и ему не хочется привносить сюда излишний мелодраматизм. И каждая строфа заканчивается рефреном, в котором зритель, к которому он обращается, начинает плакать, а он ему говорит: нет, нет, убери платок, сейчас не время тебе плакать. И он говорит этому воображаемому слушателю, который философствует по поводу бесчестья и осуждает всякий страх: я скажу тебе, когда надо будет плакать, – когда человек, который ее убил, получит полгода тюрьмы. Сам этот приговор в песне не ставится под вопрос, там просто говорится, что ему дают полгода «в наказание и для раскаяния». Негодование говорило бы другими словами: «Нет, вы можете себе представить? В этой стране вообще есть справедливость?» Но нет, здесь как в начале «Ричарда III», где все эти «я» и «мне»:

Чем в этот мирный и тщедушный век

Мне наслаждаться?8

Так и слышишь, как это произносит Лоуренс Оливье. Думаю, что поэт только тогда убедителен в своем осуждении несправедливости, когда он просто свидетельствует о ней, без гнева и пристрастия.

Но вернемся к нашей с Диланом встрече. Разговор таким образом зашел о «Хэтти Кэрролл», и он спросил меня: «Вам нравится эта песня?» Я ответил, что считаю ее совершенной, а он сказал: «Сегодня я не буду ее петь». А потом мне сообщили, что он спел ее на следующий день на втором концерте, когда меня не было. Вот и вся история, как бы потом ни перевирала ее эта ищейка, этот натасканный на сенсации лондонский журналюга. Не дай бог мне еще раз встретить журналиста…

Что же касается вашей проблемы, то у меня на самом деле нет никаких готовых рецептов по поводу того, что здесь мог бы сделать человек умный и тонкий. Иногда просто с самого начала все идет не так – это относится как к людям, так и к авторам. Это как дать ребенку не тот роман Диккенса или тот, но в неподходящий момент: до конца жизни он будет думать, что это и есть Диккенс, как рыжеволосые люди будут всю жизнь напоминать вам об одном конкретном типе, который издевался над вами в школе. У Роберта Бриджеса есть очень хорошие стихи, но если бы я начал знакомиться с этим автором с «Завета красоты», я бы сказал себе: «Нет, только не это».

Откровенно говоря, многое из того, что вы находите в Дилане, не кажется мне чем-то принципиально новым. Его тексты обретают свежесть только после вашего прочтения, вы выступаете как его соавтор.

То есть он заимствует. Ну и что? Кто-то же рассказал мне почти все, что я знаю об Элиоте; я же не сам все это внезапно обнаружил, кое-что для этого сделал Конрад Эйкен9. А во всем, что касается благодарности, Дилан – гений. У него такие замечательные радиопрограммы. В каждой – целый час песен, которые он по-настоящему любит. Отовсюду. То он отдает должное Бингу Кросби, то Вуди Гатри, и все это очень трогательно. Его «Хроники» тоже преисполнены благодарности, и он даже осуждает там неблагодарность других. Конечно, он пишет там о своем альбоме Oh Mercy, потому что он и вправду был чудовищно недооценен. Когда он вернулся к музыке с альбомом Time Out of Mind, это было как воскрешение Лазаря из мертвых (имеется в виду в том числе и его перикардит); были люди, говорившие, что, мол, весь этот альбом о том, как Дилану страшно перед лицом смерти. Но Дилан спрашивает: а почему это все должно быть о том, что я умираю, а не о том, что они умирают? Почему не сказать, что речь идет об умирании в принципе? Oh Mercy – единственный альбом, который он подробно разбирает в «Хрониках», и он прав, потому что это такой стоический альбом, почти все время настроение там в духе «Даже не помню вкуса ее губ на моих губах». Вовсе не с какой-то психиатрической реальностью он пытается там разобраться: мол, надо двигаться дальше и прочая галиматья – это песня о потребности двигаться, о движении, о ближайшем будущем, о том, что его невозможно вообразить.

А вы пишете стихи? Или, может быть, когда-то писали?

Нет. Разве что напечатал в школьном журнале пару стихотворений с нападками на христианского бога, в которого, кстати, до сих пор не верю.

Что вам сделал христианский бог?

Мне не нравилось то, что он причинял другим. Это же какое-то поклонение пыткам. Как минимум есть старая почтенная традиция такого поклонения. Если сын божий не то же самое, что сам бог, то бог просто садист, а если сын и бог – одно и то же, то он мазохист. Ради чего нужны все эти смертные муки? Какую цену, какой выкуп надо заплатить? Христианство пытается освободиться от понятия выкупа. Теперь уже не найдешь епископа – разве что где-нибудь в Африке, который говорил бы о выкупе, но это огромная метафора, гигантская фигура речи. Христианство утверждает, что люди – рабы, за свободу которых должен быть заплачен этот невиданный выкуп… Просто лучше не приносить в жертву кого-то другого, потому что с моральной и духовной точки зрения это не очень хорошо, и лучше не нападать на самого Христа, потому что это тоже не очень хорошо. Отсюда необходимость двойственности. Как дева Мария – она дева, но в то же время и не дева. Из этого вырастает целое учение о женщинах, некоторые из которых должны оставаться девами, а некоторые – становиться матерями. Но дева-мать? Это же как убить двух зайцев сразу. Гениально задуманная история. И когда мне было лет четырнадцать – четырнадцать с половиной, я был так этим тронут, что даже написал стихи.

У вас есть какое-нибудь объяснение тому, почему вы не пишете стихи?

Потому что ничего хорошего у меня не выходит.

Но вы задумывались, почему это так? Потому что то, что вы пишете о чужих стихах, порой трудно отличить от поэзии.

Многие согласятся с тем, что Элиот сказал о прозе Мильтона: «Слишком близко к недоделанной поэзии, чтобы быть хорошей прозой». Иногда я с этим согласен, а иногда – нет. Люди почему-то убеждены, что только поэзии доступны настоящий размах, восторг и какое-то высокое веселье, но бывает же и проза, в которой все это есть. Я считал, что у меня такое никогда не получится. Я вообще много чего о себе считал. Норман Мейлер, которого я очень люблю, а «Песнь палача» вообще считаю великим романом, где-то пишет о себе как о человеке, всегда наносящем ответный удар: он ждет, когда ударят другие, и только потом отвечает. Если феминизм выступит против него, или против людей с его образом мыслей, или против того, как он понимает мужское и маскулинное, он обязательно напишет текст с нападками на феминизм. Он воспринимает себя как какого-то боксера, который обязательно должен ответить ударом на удар. И у него очень мощно получается. Я такой же, только в гораздо более слабой, меньшей степени. Я реагирую на произведения искусства так, что это является их продолжением – или, по крайней мере, мне бы хотелось так думать. Продолжением, только совершенно иным. Нынешняя теория хочет все превратить в дискурс и текст, чтобы отменить разницу между профессором-критиком и художником. Я, напротив, стараюсь эту разницу утвердить. Если я напишу книгу о «Потерянном рае», она будет онтологически иной, чем сам «Потерянный рай». Я не считаю, что читать мою книгу о «Потерянном рае» – значит попусту тратить время, но я вижу гигантскую пропасть между произведением искусства и комментарием к нему. Мне самому нужны комментарии, нужны новые издания, все время нужна какая-то помощь. Произведения искусства – это своего рода размышления, но и над ними самими можно размышлять. Академия, как она теперь сама себя высокопарно называет, любит отменять эту разницу: Харолду Блуму хочется, чтобы книга Харолда Блума была столь же важной, как и книга Данте. Не обязательно считать ее столь же хорошей, и Харолд Блум сам так по большей части не считает, но время от времени его охватывает эта фантастическая американская самонадеянность: что в каком-то высшем, божественном смысле она будет считаться столь же хорошей, что и у Данте.

Я разговаривала с Блумом два года назад.

И что, вам понравилось?

Да, очень.

Обидно это слышать.

Когда читаешь его книги, он кажется страшно самовлюбленным, там столько безапелляционных суждений по любому поводу. Но беседовать с ним мне понравилось, и особенно понравилось то, что у него, очевидно, нет готовых ответов на любой вопрос. У меня сложилось впечатление, что он думал, когда говорил со мной. Это было очень трогательно и страшно интересно.

Мне кажется, он и в самом деле очень интересный человек. У меня, кстати, всегда есть готовые ответы, и я чаще всего не доверяю людям, у которых их нет. Возьмите американских президентов – скажем, Никсона. Понятно, что этот конкретный вопрос ему уже миллион раз задавали, и что бы он из себя ни изображал, у него есть на этот вопрос ответ. То же самое и с Харолдом. «Харолд, что вы об этом думаете?» Конечно, он уже миллион раз отвечал на этот очевидный вопрос, но нет, он обязательно начнет издалека: «Если обратиться к Фрейду…»

Один из вопросов, которые я ему задала, был о том, чего он не помнит, что он забывает. Потому что какую статью о нем ни откроешь, там обязательно будет сказано, что у него сверхъестественная память. Мне бы хотелось то же самое спросить у вас – у вас ведь тоже поразительная память.

Ха! Я совершенно не запоминаю числа, не помню даже номера телефонов собственных детей. Не то чтобы я патологически не выношу цифры, нет – в финансовом смысле я человек довольно ответственный. Иногда я стараюсь забыть вещи, за которые мне стыдно. Иногда мне это удается, но чаще – нет. Но я помню все меньше и меньше. И все меньше запоминаю новое. Когда я учился в Оксфорде, я каждый день за обедом тратил полчаса на то, чтобы что-нибудь выучить. Я же, в отличие от Блума, не от рождения все это помню. Я брал, скажем, какие-то стансы Спенсера, которые мне нравились, и учил их наизусть.

И сейчас учите?

Нет, давно уже этого не делаю. Я до сих пор помню наизусть многое из того, о чем приходится говорить, но уже не всегда. Вчера за обедом зашла речь о Джеффри Хилле, великом поэте. Он тоже преподавал здесь, но ушел на пенсию, когда ему перевалило за семьдесят (он тогда был на год старше, чем я сейчас), и вернулся в Англию. Я довольно хорошо его знаю и всегда гордился, что хорошо знаю его стихи. И моя жена Джудит попросила меня прочитать его стихотворение «Овидий в Третьем Рейхе», и ближе к концу я забыл несколько строк. У этого стихотворения эпиграф из «Любовных элегий» Овидия: «Non peccat, quaecumque potest peccasse negare, solaque famosam culpa professa facit» – «Та не порочна еще, кто свою отрицает порочность, – / Только признаньем вины женщин пятнается честь»10. В нем разбирается эта мутная мысль, что важно не то, какие гнусные поступки ты совершил, – важно, что тебя не разоблачили. Речь идет о том, на что в нацистскую эпоху закрывали глаза немцы.

Люблю свою работу и детей.

Далек и сложен Бог. Случается любое.

Кровь древняя еще на дне траншей.

Невинность – ведь оружье неземное11.

А дальше я забыл. Но мне уже почти 73 года, мне уже положено переживать, как теперь говорят, «старческие моменты». Я не помню номеров гайдновских симфоний и гайдновских трио. Бетховенскую Пятую я еще помню, но это, пожалуй, единственное из того, что я помню, да и то потому, что ее всегда выделяют отдельно. Но когда я говорю, что обожаю такое-то место у Гайдна, и у меня спрашивают, откуда это, я уже не знаю, что ответить. Музыка отделилась от цифр. Что, конечно, мешает мне о ней рассказывать.

Хорошо. А вам в последнее время попадались хорошие книги?

Я, как любой человек в моем возрасте, больше перечитываю, чем читаю. И даже если я читаю что-то в первый раз, это тоже чаще всего старые вещи. То есть скорее я прочитаю роман Генри Джеймса, который никогда не читал, или перечитаю какойнибудь его роман. Например, я прочитал, а потом еще раз перечитал его роман «О чем знала Мэйси» – мне кажется, это лучшая его вещь. Душераздирающий, но в то же время обнадеживающий роман, потому что Мэйси переживет и своих ужасных родителей, которые развелись, и своих ужасных приемных родителей, один из которых добрый, но слабый, а другая сильная, но совершенно ужасная. Этот роман предвосхитил все, что потом произошло с семьей, – то, что практически у всех в итоге окажется по четыре родителя, а это все равно что не иметь родителей вообще. Там довольно точно все подмечено – я это знаю, потому что мои собственные родители развелись, когда мне было три года. И очень точно там написано об этой двойственности: тебе хочется иметь детей и, что довольно благоразумно, хочется не иметь детей – хочется поехать в Париж, а не развозить детей по школам. Джеймс довольно точно предвидел мир, в котором мы сейчас живем. Вот что я недавно читал и перечитывал. Вам попадалась «Матильда» Роальда Даля?

Нет.

Эту книжку я бы порекомендовал вашей дочери, когда она немного подрастет. Она о необязательности родителей. Детям нужно знать, как именно родители их подведут, но еще им надо знать, как отучиться на них полагаться. Дети ведь не обязательно должны быть только теми, кого отнимают от груди – они сами могут себя от чего угодно отнять.

Я читала, что вы служили в армии.

Да, два года я охранял Суэцкий канал от попыток Египта – в общем, вполне обоснованных – национализировать его. Там я стал с симпатией относиться к египтянам, хотя единственного знакомого мне египтянина убило током, когда он гладил белье. На самом деле я был не в Египте – я сидел в песках в ста метрах от колючей проволоки, из-за которой то там, то тут виднелись пирамиды, и охранял мешки с гнилой картошкой.

Вы живете в Америке или просто преподаете в Бостонском университете?

Я здесь из-за своей жены Джудит. Джудит – американка, мы познакомились 30 лет назад, когда моя первая жена уходила от меня к какому-то кретину – впрочем (театрально декламирует), плевать я хотел на эту женщину и на образ жизни, который она выбрала! Так что я понял, как теперь говорят, что надо двигаться дальше. Я познакомился с Джудит, мы поженились 27 лет назад и первые 11 лет прожили в Англии. Но ей определенно хотелось в какой-то момент вернуться в Америку, потому что здесь ей гораздо проще найти работу. Она графический дизайнер и фотограф. И мне было гораздо проще найти работу здесь, чем ей – найти работу в Англии. У меня много друзейамериканцев, некоторых я уже сорок лет знаю. Мне хотелось решить этот вопрос раз и навсегда – с этим Джудит, конечно, не согласилась бы, если бы она участвовала в нашем разговоре. Мне не хотелось жить в Англии, только чтобы узнать через пять лет, что мы переезжаем. Я отработал свой срок в Кембридже, и мне нужно было понимать, могу я и дальше там оставаться или мы все-таки собираемся переезжать.

Джон Сильбер, президент этого университета, которого я высоко ценю, хотел сразу же меня назначить, потому что самый знаменитый человек в университете, критик Хелен Вендлер, работала сразу здесь и в Гарварде, что давало ей право называться профессором сразу и Босьтонского, и Гарвардского университетов. Но Сильберу это не нравилось. Они все время по этому поводу ругались, и в конце концов он попросил ее выбрать, какого университета она профессор, и она предпочла Гарвард. Ему нужен был человек хоть сколь-нибудь известный, который мог бы преподавать поэзию. А мне хотелось переместиться сюда, когда мне пятьдесят, а не шестьдесят, а ей – сорок, а не пятьдесят. То есть дело было не в том, что мне хотелось отрясти прах тэтчеровской Британии от ног своих, я не говорил: «Не собираюсь больше мириться с неофашизмом миссис Тэтчер!» – и не переезжал в Калифорнию, где на самом деле свой неофашизм. Многое в Америке вызывает у меня отвращение, и довольно часто это как раз то, что здесь все подряд зарегламентировано – куда сильнее, чем где-либо еще. Но когда мой сын Дэвид приезжает в эту страну, ему очень нравится обходительность и воспитанность здешних жителей. А мне очень нравится американская поэзия, хоть я почти и не писал о ней. Конечно, я писал о Лоуэлле и об Элиоте…

То есть вы считаете Элиота американцем?

Для меня он, конечно, американец. На самом деле в 1910 году Англия была его недостойна. Он был прав, когда говорил, что невозможно преодолеть – да и не нужно – то, что тебя сформировало. У него были сложные отношения с Уитменом и По, ему пришлось долго от них избавляться. Но при этом Дикинсон никакого влияния на него не оказала. У Дикинсон стихотворения не развиваются, она раз за разом воспроизводит одно и то же. Здорово, что она могла столь разнообразно варьировать одну и ту же тему, но порой ведь хочется и чего-то иного. Но я должен вас разочаровать: это все готовые ответы, я же не Харолд, который вас наверняка смешил, делал комплименты, налил вам виски с содовой, а не какой-то там убогий стакан воды.

Все было не так, но он умеет добиться своего.

Да, он умеет, каналья. Но я согласен с Эмпсоном, который говорил, что одна из причин, по которым у нас вообще есть искусство и литература, состоит в том, что они открывают нам системы мысли, отличные от наших собственных. В последние десятилетия общераспространенным стало стремление ценить в искусстве только то, что согласуется с тем, что ты уже и так думаешь. Тогда как Эмпсон считал самым ценным в искусстве то, что оно показывало ему, что люди во всех отношениях умные и тонкие могут с ним и не соглашаться. Этому можно научиться только благодаря искусству или очень близким друзьям.

Вы один из директоров института редактирования, и у меня очень смутные представления о том, что это такое.

У нас можно получить степень либо магистра (годичная программа), либо доктора (три года). Мы зачисляем людей, которые уже знают, чем они хотят заниматься, а не просто хороших студентов, которые в процессе должны придумать, что будут делать. Ты приходишь, уже зная, над чем ты хочешь работать, и тебе остается просто работать. Мы учим людей ценить редакторский труд, причем не обязательно на английском языке. В основном, впрочем, мы имеем дело с литературой. Одна из наших студенток пишет диссертацию об итальянском писателе, она нашла массив документов, попавших не в тот каталог. Мы гордимся подготовленным нами изданием писем А. Э. Хаусмана, нашим памятником дружбе между Робертом Фростом и Эдвардом Томасом – письма, рецензии на работы друг друга и собрание стихотворений. Сейчас мы работаем над изданием Джеймса Фитцджеймса Стивена в одиннадцати томах – монументальное собрание, которое выйдет в издательстве Оксфордского университета. Ну и поскольку это институт, а не факультет, нам выделили вот такое замечательное место. Эту комнату отдали мне, потому что у меня есть компрометирующие фотографии: бывший проректор в объятиях собаки.

1Лорд Дэвид Сесил (1902–1986) – оксфордский профессор, известный историк литературы, одним из учеников которого был известный писатель Кингсли Эмис. К Сесилу обращались как к лорду, потому что он был младшим сыном маркиза.

2Уильям Занзингер убил бедную Хэтти Кэрролл /Тростью на вечеринке в балтиморском отеле – / Он вертел эту трость вокруг пальца, на котором было кольцо с бриллиантом. / Вызвали полицию, те отняли у него трость / И увезли в участок / По обвинению в убийстве первой степени.

3Мысль о смерти не беспокоит человека, / Родившегося и умирающего в горах (из стихотворения «Братья».

4Но вы, философствующие по поводу бесчестья и осуждающие всякий страх, / Уберите платки от глаз, / Сейчас не время для ваших слез.

5Хэтти Кэрролл была служанкой на кухне, / Пятьдесят один год, мать десятерых детей.

6И ни разу не сидела во главе стола, / И даже не разговаривала с людьми за столом, / Просто убирала всю еду со стола.

7Погибла от удара, была убита тростью, / Летевшей по воздуху через всю комнату и наконец упавшей, / Тростью, предназначенной разрушить все нежное.

8Перевод с английского Анны Радловой.

9Конрад Эйкен (1889–1973) – американский писатель, близкий друг Т. С. Элиота.

10Перевод с латинского С. В. Шервинского.

11Перевод с английского Яна Пробштейна.

Статья из журнала 2017 Зима

Похожие статьи