Регистрируйтесь, чтобы читать цифровую версию журнала, а также быстро и удобно оформить подписку на Rīgas Laiks (русское издание).
Не удалось соединить аккаунты. Попробуйте еще раз!
Ближе к началу интервью Владимиру Гандельсману задают вопрос, как можно писать после Бродского. Хотя каламбур, отсылка к известному вопросу Теодора Адорно, тут очевиден, это, конечно, не означает, что Иосиф Бродский приравнивается к Освенциму, и формулировка по-своему легитимна. В какой-то момент стихи Бродского, которые прежде просачивались крупицами самиздата, обрушились на российскую аудиторию всей массой, и реакция была достаточно сильной. С одной стороны, эти стихи резко отличались от большинства советской подцензурной продукции как тематикой, так и техникой и стали для части публики, потенциально склонной к литературному творчеству, соблазном подражать и во многих случаях скатываться в эпигонство. С другой стороны, и у другой части этой публики в скором времени сложилось впечатление, что Бродский в некотором смысле закрыл гештальт, что-то вроде периода неоромантизма в русской поэзии, доминировавшего со времен то ли символизма, то ли акмеизма, и надо искать какой-то иной путь. Одни видели этот путь как эволюцию традиции, начало которой положили обэриуты, другие взяли за образец современную западную поэзию с ее решительным отказом от классических приемов – метрики или даже метафорики.
Сам Гандельсман, как мне кажется, дал на этот вопрос безошибочный и лучший из возможных ответов: Бродский, и вообще никто другой, никогда не напишет его стихов. Этот ответ – далеко не универсальная отмычка, он срабатывает не для каждого, а только для того, кто сумел обрести свой неповторимый голос. В случае Гандельсмана сомнений уже давно нет.
Искусство, в том числе искусство поэзии, не спорт, и бессмысленно спорить, побежит ли, допустим, Ван Гог быстрее Рембрандта, а Мандельштам — быстрее Пушкина. У каждого своя дистанция. Оно кумулятивно в том смысле, что сегодняшнее не отменяет завтрашнего, а завтрашнее не исключает сегодняшнего. И тем не менее соревновательность в нем присутствует всегда – даже когда мы ее отрицаем, заявляя, что выступаем на совершенно ином поле, и просим нас ни с кем ни сравнивать. Нередко самим фактом такого отрицания мы пытаемся прикрыть капитуляцию.
Гандельсман – из тех, кто принял вызов и не боится выступать на традиционном поле, но для него эта форма – не инерция, он владеет ею настолько виртуозно, что признаваемые рамки становятся порукой свободы, а не препятствием для преодоления. На неповторимость голоса начинаешь обращать внимание тогда, когда исполнение безупречно.
Нас всех, возможно, для мнемонического удобства, с нашего согласия или без, втискивают в те или иные школы и направления. Даже если бы я и признавал этот ничего не объясняющий прием, я бы затруднился причислить Гандельсмана к какой бы то ни было группе, хотя и понимаю его уже отдаленные в таком возрасте истоки. На самом деле его метод кажется мне уникальным: он собирает карту вселенной из скрупулезно подсмотренных и мозаично сложенных мельчайших деталей быта, он воскрешает ушедшие поколения и разговаривает с умершими. Этот метод нам знаком из другого жанра, и сам он рано или поздно проговаривается: в чем-то он взят у Пруста, но и после Пруста, оказывается, можно писать без опасливой оглядки.
Гандельсман, пожалуй, самый негрупповой из известных мне сегодня поэтов, и хотя он, как и многие, вышел из своей поэтической компании, в нем нет никакого сходства ни с Бродским, ни с так называемой петербургской школой – когда-то давно он сошел со столбовой дороги со всеми ее развилками и отправился на поиски истины своим собственным путем. Но если посмотреть сверху, видно, насколько он уже опередил большинство из нас. И мне лично кажется, что вопрос о том, как писать после Гандельсмана, не менее легитимен, чем тот, с которого я начал.
Алексей Цветков
Будьте здоровы! За знакомство. Очень приятно.
«Хорошо пошла!» – как сказал бы Веничка.
И немедленно выпил.
И немедленно выпил. Почитав ваши стихи и то, что вы о них пишете, я понял, что для вас поэзия – самый высокий уровень мышления.
Да. Думаю, да.
Дело в том, что я не поэт, и боюсь, что из-за этого в разговоре не проявлю себя на ура...
Что за глупости! Нет, нет. Мне особенно и нечего рассказать. Я такпонимаю, вы брали интервью у Пятигорского и у Мамардашвили. Со мной-то о чем разговаривать?
Это напоминает шутку из записных книжек Ильфа: «Это вы говорите мне, прожившему длинную, неинтересную жизнь?»
(Смеются.)
А у вас, по-моему, очень интересная жизнь. Я, например, не знаю ни одного человека, который работал бы в салоне красоты. Или...
Грузчиком.
Да. Кстати, почему начальница салона красоты вас называла Вальдемаром?
Наверное, считала, что это остроумно. Не знаю. Она была склонна к напыщенной речи. Жену мою она называла Олимпией. Почему? Мою жену зовут Алла. Мне она нравилась, эта начальница. Она была ужасной хамкой, царствие ей небесное, но иногда у нее была склонность к очень возвышенной речи. Она меня называла Вальдемар – в сочетании со словами «Ваше место на помойке». Это когда я случайно входил в зал, где продавались духи и женская парфюмерия. На самом деле я должен был ломать коробки из-под духов и связывать их веревкой. Я приходил туда на два часа в день после работы в кочегарке. Потому что жили мы в нищете.
Как звали начальницу, кстати говоря?
Ее звали Елена Александровна. Онабыла очень некрасивая. В салоне «Красота». Иногда после пьянства она приходила в магазин, ложилась в своем кабинете, потому что ей было тяжело занять вертикальное положение, и кричала: «Вальдемар!» Она сильно пила. А рядом был магазин «Шампанское и коньяки». И вот я у нее работал похметологом.
Кем?
Похметологом. Это мне в Питере в 70-е годы один человек рассказал. У них на заводе была должность «похметолог». Человек, который закупает водку. А водка должна быть на заводе в шесть утра, потому что рабочий не может приступить к выполнению плана не опохмелившись. Это, конечно, негласная должность была, но директор завода держал такого человека. Вот я был похметологом при Елене Александровне, потому что ходил в соседний магазин, когда он еще был закрыт. Все директора на Невском между собой дружили, это была своего рода мафия. Представляете? И я ей приносил опохмелиться – там, шампанское или что-то еще. Такая быларабота. Я даже написал стихотворение:
Елена Александровна была собой нехороша, нехороша,
Елена Александровна пила и говорила мне: «Моя душа»,
я в парфюмерном офисе служил, коробки я ломал из-под духов,
и так как я духовной жизнью жил, то и писал пленительных стихов.
Такое вот неграмотное...
Чтобы читать дальше, пожалуйста, войдите со своего профиля или зарегистрируйтесь