Регистрируйтесь, чтобы читать цифровую версию журнала, а также быстро и удобно оформить подписку на Rīgas Laiks (русское издание).
«Границы смертности». Я уверен, что такого выражения не найдешь ни в одном языке, кроме английского. Сейчас едва ли один англичанин из пятидесяти знает, что оно означает. А ничего особенного, никакой метафоры: до середины XVIII века так назывались границы Лондона в память о не так уж давно пережитых эпидемиях чумы, самых страшных в Европе Нового времени.
Но заметьте, леди и джентльмены, само слово «граница» крайне двусмысленно, в русском языке во всяком случае и особенно. Во-первых, граница как то, что отграничивает, отделяет свое (по определению хорошее) от другого, чужого (по определению дурного). Иначе говоря, граница – чтобы «не пущать» к себе чужое. Во-вторых, граница для того, чтобы «свое» не уходило в «чужое», чтобы держать и не пущать прежде всего свое: пусть лучше свое остается (пока, по крайней мере) у нас, даже если оно дурное и лучше, кажется, было бы от него избавиться. Так нет! Скромный опыт моих поездок из Петербурга в Ригу в последние три года ясно говорит обратное: три раза я был свидетелем скандалов, когда русские пограничники не хотели пропускать в Латвию иностранцев на том основании, что последние незаконно пребывали в России.
Но возвращаемся к смертности и к английским ее границам. Замечательно, что «смертность» (mortality) в английском – это не только общечеловеческое свойство «быть подверженным смерти», но и – что в нашем случае особенно важно – «обреченность на смерть». Последнее предполагает какое-то особое душевное состояние, уже никак не общечеловеческое, а именно особое – не только психологически, но и эстетически особое, то есть находящее свое выражение в специфических жанрах художественного творчества, жанрах, которые, говоря об английской литературе, можно было бы назвать элегическими. «Пир во время чумы», вдохновивший столь многих подражателей, это только один из десятков, если не сотен примеров. Граница, отделяющая «меня» от смертности, есть (ведь есть же такое слово!), но она зыбка, и всякий ли знает, где она проходит? «Миледи Смерть, мы просим вас за дверью обождать», как поется в ирландской застольной.
Недавно один известный английский писатель и журналист сказал о себе: «Сейчас умер мой отец. Его смерть – последняя граница, отделяющая меня от моей смертности (mortality)». Эта цитата перекликается с замечательной записью в дневнике Джона Обри, знаменитого английского биографа XVII столетия: «Я помню, еще в раннем детстве отец предупреждал меня, что мне едва ли придется дожить до 17 лет. Когда мне было двадцать, он напомнил, что ему недолго осталось жить и мне надо скорей заняться своими делами. Сейчас, когда я пишу эти строки, отец уже пару лет как умер, и между мной и моей смертью не осталось ни одной преграды». (Обри, по-моему, дожил до восьмидесяти[1 На самом деле до семидесяти одного, 1626–1697.].) Как это все по-английски! И осталось ли хоть что-то от этого отношения сегодня, когда большинство средних (то есть недумающих) людей считает, что смерть – либо болезнь, от которой можно (и нужно) лечиться, либо несчастный случай, которого можно избежать, либо, наконец (думающие так находятся в меньшинстве), что смерть есть нечто вроде судьбы, которую можно обмануть (пойди попробуй!).
Но все-таки прежнее «элегическое» британское отношение к смерти живуче, и нынешней «глобальной» либеральной идеологии с ним так быстро не разделаться. Это отношение и по сей день читается в содержании и стиле британских некрологов (тоже ведь особый жанр, хотя надо признать, что большинство авторов некрологов принадлежит либо к возрастной группе умерших, либо к следующему за ними поколению, то есть их нельзя считать «вполне современными»).
Но тут, разумеется, нам придется перейти к моменту, о котором почти стыдно говорить, настолько он тривиален и пошл, а именно: огромное влияние телевидения на британскую (да и всякую другую, конечно) «философию смерти». Главная беда здесь не в том, что «средний человек» (я упорен в употреблении этого оскорбительного эпитета) думает (если он вообще думает) так, как думает (говорит, действует, выглядит) человек с телевизионного экрана, а в том, что человек с экрана сам уже давно (неважно, пять лет назад или вчера) превратился во вперившего в него свой бессмысленный взор среднего человека. Последний, может быть, еще и не вполне готов к такой мистической метаморфозе, но делать нечего, надо реагировать (еще одна важнейшая черта среднего человека).
Не будет преувеличением сказать, что за последние годы две смерти произвели наибольшее впечатление на среднего британца и в наибольшей степени обнаружили радикальное изменение в его философии смерти. Это смерть принцессы Дианы и смерть почти трех тысяч человек, погибших в последних террористических актах в Америке. И здесь я вынужден сослаться на совсем недавний разговор с одним – нет, ни в коем случае не средним – опытным и пожилым журналистом BBC.
Я: Попробуем сравнить «пирамиду», воздвигнутую британским телевидением и созерцающей экран публикой над гробом принцессы, со страшной материальной (миллионы тонн обломков) пирамидой, погребшей под собой останки американских жертв. Возможно ли сравнение?
Он: Безусловно, возможно. Здесь главное не в том, что на одной чаше весов тысячи, а на другой одна наша Диана, а в том, что в мировоззрении нормального британца то, что случилось с Дианой, только с ней и могло случиться, а то, что случилось в Штатах, может случиться с каждым из нас.
Иначе говоря – это уже моя ремарка, – думая о гибели принцессы, можно еще оставаться на позиции фатализма, но американской трагедии британскому фатализму не выдержать – и не придется ли смертности в Англии остаться, пусть на какое-то время, без своей философии?
Но «британская смертность» теряет и свою эстетику, хотя телевидению и глобальной либеральной идеологии будет гораздо трудней задавить поэзию смерти, чем ее философию. Ведь британская поэзия XX века от Йейтса до Хаусмана, через Одена и Дилана Томаса до Шеймаса Хини последних лет – это поэзия смерти. И не были ли самому, может быть, замечательному из них, Дилану Томасу, устроены поминки, по размаху пьянки и дебоша превосходящие известные нам из исландских саг поминки по королям и героям?
Так смерть смыкается с питием. Да и размыкались ли они когда-нибудь в европейской традиции? В сегодняшней британской культуре питие переживает не меньший философский и эстетический «кризис», чем смертность. Трудно не заметить явного параллелизма в изменении британского отношения к ним обоим.
«Питие, – говорил один великий поэт, Роберт Бернс, – это радость жизни перед лицом смерти». «Сударыня, – пишет тот же поэт своей возлюбленной, – не сердитесь на меня за то, что я много пью. Но подумайте сами, могу ли я огорчить своих друзей отказом с ними выпить, когда они так желают моей компании?» Конечно, он не мог.
Эстетика пития в Лондоне изменилась даже за те четверть века, которые я здесь живу. И если опять же говорить о телевизионном отображении этого изменения, то главным здесь будет размыкание, расцепление смерти и пития. Прежде всего, конечно, – и это теперь в фокусе либеральной идеологии – политически корректно (politically correctly), считая смерть болезнью, считать крепкие спиртные напитки ядом. Добавим: худшим даже, чем наркотики (о курении здесь и речи быть не может – курящий есть злейший враг прогрессивного человечества). В практике нормальной лондонской жизни питие видится, во-первых, как предвечернее (точнее, предобеденное) более или менее умеренное, легкое «выпивание», именуемое drinks (звучит противно, особенно в речи новых русских эмигрантов, которые называют это «дринками»). Во-вторых, питие за обедом (обычно белое и красное вино), в принципе ограниченное (хотя на практике это совсем не обязательно) временем обеда. И наконец, питие после обеда. В последнем случае наиболее явны социальные различия: в диапазоне от «еще немного вина плюс, может быть, еще чуть-чуть виски» до «портвейн, плюс немного коньяку или даже ликеры (с кофе), плюс еще немного (или много) неизвестно чего или чего угодно». Но видны не только социальные различия, но и гораздо более трудноуловимые культурно-идеологические. Да чего там! Еще двадцать лет назад можно было увидеть выступающего по телевидению старого профессора из Оксфорда, ностальгически повествующего о незабвенных тридцатых годах: «Бывали случаи, когда я усаживался за обеденный стол (high table) в своем колледже, не будучи даже несколько навеселе. Но случаев, чтобы я возвращался с обеда, не будучи в дымину пьяным, хоть убей, припомнить не могу». Уверяю вас, сегодня подобного безобразия на лондонском телевидении никто не допустит. Хуже того: даже если такого оригинала и пригласят, то сам он и не подумает делиться воспоминаниями о питейных эксцессах прошлого.
Однако вернемся к социальным различиям в питии в настоящем. Тут необходимо упомянуть две важнейших разновидности социального пития (это выражение в ходу с середины XX века). Первая из них – это «парти» (party): более или менее рутинная встреча знакомых или коллег. Пьют в основном вино, и при этом ведется какая-то не очень ни для кого не интересная беседа на известную всем присутствующим тему. Вообще говоря, скука смертная. Никакого сравнения со славными пирушками, описанными в литературе XVIII и XIX веков (от Филдинга до Диккенса); изнуряющая безжизненность «парти» только подчеркивается тем, что пьют обычно весьма умеренно. Вторая разновидность возникла лет двадцать назад среди молодых и (пока) преуспевающих джентльменов, работающих главным образом в Сити или тем или иным образом связанных с «большим бизнесом». Это, знаете, дело уже совсем нешуточное. Джентльмены являются на работу в офисы самое позднее к 9 утра, усердно работают до 12–12:30 (т.е. до lunch time), после чего, уже уставшие и нуждающиеся в подкреплении, отправляются в ближайший ресторан или кафе и после легкой закуски серьезно (люди-то они серьезные) напиваются. Полупьяные, возвращаются они в свои офисы, «тянут» до 6–6:30 вечера и, уже совсем изможденные тяжелым рабочим днем, отправляются в свой паб, чтобы, наконец, выпить по-настоящему. Часа в 2–3 ночи такси развозят их по домам. Нет, эту разновидность пития, тоже некоторым образом «социальную», телевидение не оставляет без внимания. Знаменитые врачи грозят с экрана смертью от инфарктов до сорока-, пятидесятилетнего возраста, а светила психотерапии предупреждают, что при такой манере пития ни один, даже самый многообещающий брак не выдерживает более шести лет. Связь этой разновидности пития со смертью – прямая медицинская. Здесь нет места элегиям. Про таких преуспевающих джентльменов один весьма известный телевизионный обозреватель (по его собственным словам, «почти непьющий») заключил, что о них вообще было бы неправильно говорить, что они пьют, ибо никто никогда не видел их трезвыми.
Но это, разумеется, крайность. Другой крайностью будет тогда бывший декан моего факультета в Лондонском университете, который любил говорить, что если он выпьет, то потом себя не уважает (и совершенно напрасно, поскольку его и так никто не уважал).
Но, листая английские романы и рассказы последних лет, я вижу там совсем небезынтересный феномен: питие уходит из литературы, не только из сюжетов, но и из эпизодических сцен и ремарок. Отчего же? Здесь возможны два предположения.
Первое: под влиянием сильнейшего потока нового «здравого смысла», бьющего с телевизионных экранов, питие становится все более и более деэстетизированным. Как на наших глазах деэстетизируется и смерть: тела на операционных столах в моргах, героиня очередного пустого фильма поспешила умереть еще до того, как подарила свой первый поцелуй герою, и тот, заливаясь слезами, лобзает «хладный труп любимой». Согласитесь, если вы не некрофил (боже упаси! – хотя и это вам тут же подробнейше объясняет приглашенный по этому случаю дежурный идиот-психоаналитик), то не время ли выпить хоть немного, чтобы легче было смотреть на все это безобразие? – Нет, не время. Да и вообще, может быть, уже никогда не время.
Второе предположение: что питие, как и смерть, оказалось в современной Англии изолированным от других элементов культуры. Не забывайте: то, что мы называем культурой, существует только в своей целостности, а не как набор частей; каждая из частей реальна, опять же, только вместе с целым, вне целого она – в мертвой пустоте.
Нет, я не хочу грозить ни концом культуры, ни ее упадком. Для нормального человека смерть все еще предмет одиноких размышлений, а выпивка – радость сердца в веселой компании друзей. Таких людей, слава богу, еще немало в запасах у старушки Англии. Однако есть над чем подумать, к чему приглашаю и вас, милый Улдис, вместе с заверениями в наиискреннейших дружеских чувствах и с призывом не видеть себя ни в чем, что ты видишь, и, главное, ни в чем, что тебе показывают.
*Текст написан Александром Моисеевичем Пятигорским для латышского издания Rīgas Laiks в октябре 2001 года.