Регистрируйтесь, чтобы читать цифровую версию журнала, а также быстро и удобно оформить подписку на Rīgas Laiks (русское издание).
Не удалось соединить аккаунты. Попробуйте еще раз!
Чего не пить никогда и ни с чем. Мир наводнили советы о том, чего пить не следует. Самые разные благородные напитки, претворившие в себе и нам на благо честный труд и любовь к жизни, – непастеризованное молоко, например, – теперь запрещены ярыми поборниками здоровья. Недели не проходит, чтобы в какой-нибудь газете не рассказали, какой вред наносят человеческому организму алкоголь, газированные напитки, кофе или кола, так что, пожалуй, пришло время подвести черту под всей этой бессмыслицей и установить несколько простых принципов. Первый состоит в том, что пить следует то, что тебе нравится, и в тех количествах, в которых хочется. Это может ускорить смерть, но столь небольшая потеря будет с лихвой возмещена пользой для всех окружающих.
Второй принцип – в том, что твое питье не должно причинять страданий другим: пей сколько хочешь, но отставь бутылку прежде, чем на смену веселью придет безысходность. Напитки, имеющие депрессивное воздействие, – воду, например, – следует употреблять в малых дозах, исключительно в медицинских целях. Третий принцип состоит в том, что твое питье не должно причинять серьезного вреда планете. Ускоряя твою смерть, напиток на самом деле не приносит существенного ущерба окружающей среде – в конце концов, мы биоразлагаемы, и, может, это лучшее, что о нас можно сказать. Однако этого, как правило, нельзя сказать о таре, в которой продаются напитки. В добродетельной Англии моего детства выпивку продавали в стеклянных бутылках, за которые ты доплачивал два пенса, возвращавшиеся к тебе после сдачи тары. Эта образцовая система продержалась много лет, пока не пришло время пластиковой бутылки, величайшей экологической катастрофы со времен открытия углеводородного сырья.
Горожанам это бедствие не так очевидно, как нам, деревенским жителям, поскольку в городе улицы время от времени все же убирают. Но на проселочной дороге вы на каждом втором шагу будете сталкиваться с пластиковой бутылкой, выброшенной из окна проезжавшей здесь машины и так навсегда и оставшейся лежать на обочине. Груды растут год от года, причем пополняют их вполне определенные продукты: «Лукозейд» и «Кока-Кола» – мало того, что вредные для окружающей среды, так еще и противные в своей цветастости.
Виноваты тут не только люди, стремящиеся избавиться от бутылок, но и сами эти напитки. В этих пересахаренных шипучках с их детской линейкой «вкусов и ароматов» и бутылками с яркими логотипами есть что-то такое, что пробуждает «ячество» даже во взрослых вроде бы людях. Припал к пластиковому вымени, ощутил веселое жжение пузырьков во рту, отрыгнул с довольным видом, когда они угомонились, – все это способствует сужению горизонтов у потребителя этих напитков, изглаживает саму мысль о том, что есть еще какой-то мир за пределами «меня» и «моего». А самодовольный жест, каким эту бутылку отправляют за окно машины, жест, который как бы говорит: «Я царь пространства, в котором перемещается это тело, и срать я хотел на всех остальных», – иной жест попросту невозможен, если целый день только и делаешь, что удовлетворяешь в частном порядке свои детские аппетиты.
Соответственно, вот мой четвертый принцип: никогда не пей ничего, что продается в пластиковых бутылках. Объяви войну им и компаниям, которые их используют. Не покупай в супермаркетах, где молоко продают в пластике, в принципе откажись от безалкогольных напитков и пей воду, если она тебе нужна, только из-под крана.
И последнее замечание: на обочине нашей дороги мне попадались банки из-под пива, бутылки из-под воды, поллитровки из-под виски и пакеты из-под содовой, и только винная бутылка ни разу мне не встретилась. И раз дьявольский нрав мы объясняем действием дьявольского зелья, то и в рассудительном поведении винопивцев следует усматривать моральную добродетель того, что они пьют.
Платон
Для каждого диалога Платона есть свое вино. Хороший кларет неспешно проведет по всем книгам «Государства», к «Федру» лучше всего подойдет легкое розовое, а «Филеб» читается всерьез лишь под совершенно сухую мансанилью. Усвоению «Законов» поспособствует могучее бургундское – оно сообщит нужную отвагу и даст волю неизбежному желанию кое-что пропустить. Что же до возвышенного «Пира», то тут, наоборот, вино легкое и полусладкое поможет подхватить всеобщее веселье и выпить за каждого участника, когда он поднимается с ложа, чтобы держать речь.
У Гомера вино всегда сладкое, хотя вполне может быть, что поэт сравнивал вино с поцелуями и добрыми словами, а не со спелыми гранатами. Но какие бы ни были вкусы у самого Гомера, нынешний обычай требует вин густых, тягучих, с богатым медовым носом – вин, которые долго, медленно, вязко скользят по умиротворенному пищеводу. Полусладкие вина из тех, что так любили мои полудеревенские тетушки, считаются несерьезными, и почти никто их не пьет – ни сами по себе, ни с едой. Жертва этого предрассудка – «Вувре», вино, которое производят к северу от Луары на пяти тысячах акров в широкой долине реки Брена. По давней традиции вина могут получаться сухими, сладкими или полусладкими в зависимости от года. Основой является виноград «шенен блан», иногда добавляют «арбуа» или «совиньон», и вино, когда оно сладкое, созревает на протяжении многих лет, приобретая сложный, богатейший аромат – особенно если виноград подбирали с благородной гнилью и перерабатывали по той же методе, что «семильон» для сотерна. В хорошем «Вувре» сахар полностью интегрирован в структуру, как декоративные элементы в классический фасад. Его каннелированные минеральные колонны с цветочными капителями требуют серьезной аргументативной базы – такой, какую всегда надеялся обеспечить Платон: вопросы, которые мы понимаем, и ответы, которые нас удивляют. За это и следует ценить Платона – не за то, что у него верные заключения, а за то, что он пытался доказать, что у других они ложные.
Аристотель
Читавшие «Метафизику» поймут, когда я скажу, что единственным мыслимым сопровождением для этой книги является вода – просто вода. Чтобы не подавиться самой сухой из когдалибо написанных книг, потребуется много воды и спартанская отрешенность – иначе со словами не справиться. Прежде чем перейти к «Первой аналитике», может понадобиться имбирное печенье. Веселее дело пойдет только с «Никомаховой этикой», и вот тут-то – поскольку приведенная там аргументация является определяющей для моей концепции добродетельного пития – я рекомендовал бы выпить в ее честь бокал-другой. У меня лично наилучшие отношения с «Этикой» установились благодаря бутылке совиньон блан от «Беринджер» – одного из первых калифорнийских винных хозяйств, качество продукции которого было притчей во языцех и до, и после сухого закона.
Цицерон
Философом его не назовешь, но человек он хороший – во всяком случае, ему было что сказать о добродетельной жизни, а его изобретательность в том, чтобы заставить себя ненавидеть, должна служить примером всем нам. Его аккуратные предложения, нагруженные достойными мыслями, – это, безусловно, кларет; лучше всего обратиться к ним после обеда с бокалом-другим «Пойака» – некогда именно в этом регионе была вилла у поэта Авсония. Лучше всего подойдет гениальное вино «Шато Линч-Баж» 1959 года, если есть еще такие счастливчики, у которых оно осталось. А может, у кого-то есть ничуть не менее гениальное «Шато Озон» того же 1959 года?
Св. Августин
Есть два св. Августина – преисполненная сомнений в самой себе душа, открывающаяся в «Исповеди», и обремененный достоверностями смиренный слуга божий, из-под пера которого вышли «О Троице» и «О граде Божьем». К первому подойдет бокал местного карфагенского, но поскольку его больше не экспортируют, можно без особых потерь заменить его марокканским каберне-совиньон. Есть одно совершенно замечательное: виноград выращивают в Мекнесе, разливают его во Франции, Oddbins торгует им под маркой Bonassia. «О граде Божьем» в один присест не прочитать, и это тот редкий случай, когда человек пьющий имеет полное право прибегнуть к кружке холодного лагера и отложить книгу, как только эта кружка опустеет.
Боэций
Некогда самый читаемый философ христианского мира, но теперь почти забытый автор «Утешения философией», несомненно, заслуживает возлияния со стороны думающего пьяницы. Страдания, обрушившиеся на Боэция, превосходят по масштабам те, что обычно навлекают на мыслящих людей бараны и бестолочи; он, впрочем, взял реванш, когда «Утешение» убедило князей, епископов и поэтов всех христианских стран и народов, что жизнь, не подвергшуюся философскому исследованию, даже и жизнью-то называть не стоит. В знак уважения к этому великому и прекрасному произведению я бы рекомендовал поглощать его под бокал благоуханного «Мерсо».
Иной раз в бургундских деревнях, славных своими белыми винами, делают также и красное, и довольно часто оно ничуть не хуже и гораздо дешевле того, что получается по соседству у обладателей виноградников, засаженных «пинонуар». Красное «Мерсо», красное «Шассань-Монраше» и красное «Сент-Обен» – отличные вина. Когда я переживал один из самых беспросветных моментов в своей жизни, мне подарили ящик «Сент-Обен» из винного хозяйства с красивым названием Sur le Sentier du Clou, «У гвоздь-дороги». Эта дорога привела к здоровью, sentier – к sanity, и если вам когда-нибудь случится на нее наткнуться, следуйте по этой дороге без колебаний. К утешению она, может, и не приведет, но если выпить этого вина под Боэция, Марка Аврелия или несколько пассажей из Псалмов, вы точно приблизитесь к этой цели на шаг-другой.
Авиценна
Как один из героев, которых я прославляю в этой книге, Авиценна заслуживает особого отношения; следует отдать должное этому великому врачу, любившему человечество не только в его мужском, но и в его женском обличье (Авиценна – единственный философ, о котором сообщается, что он дотрахался до смерти). Места, в которых прошла его жизнь, теперь стенают под игом бородатых фанатиков, и пока еще никто не придумал, как собрать с той почвы, которую они топчут своими кощунственными ногами, достаточно винограда, чтобы утопить их всех в порыве смеха. Однако в Анатолии, на самой границе авиценновского мира, есть красное вино «Каваклыдере», которое хоть и делается под надзором турецкого правительства, но все же вполне годится для ночного подкрепления сил, которое предписывал этот философ.
Аверроэс
Ибн Рушд, как его на самом деле звали, – еще один из тех философов, на которых вечно жалуются нытики. Преступление его состояло в том, что он пытался защитить простоту нравов, показав, что до дворца истины можно добраться и путем доверчивости. В самом деле, утверждал он, зачем нагружать простых людей философским обоснованием верований, к которым они пришли без всяких философских обоснований. Начнешь обучать их философии – и посеешь семена сомнений в умы, не способные с ними справиться. Он прав, но надо быть философом, чтобы это понимать. Аверроэс хотел пойти даже дальше, уверяя, что можно прожить всю жизнь, глядя в телевизор, бессмысленно гоняя по полю футбольный мяч и болтаясь по округе с айподом, набитым диджейскими треками, и при всем при этом закончить ее в мире с богом – надо только пять раз в день совершать намаз и следовать прочим таким правилам. Тут я с ним вряд ли соглашусь, но пытался он честно, и эта попытка заслуживает в знак признания стаканчика рейнвейна.
Фома Аквинский
Я много раз брался за «Сумму теологии» и после сотни с небольшим вопросов откладывал ее подальше. Главная проблема этой книги – в том, что все по-настоящему интересное, что в ней есть, а именно анализ добродетели и характера, а также описание добродетельной человеческой жизни, начинается лишь во второй части второй части, и до этой Secunda secundae доходят немногие – а кто доходит, то не без помощи шотландского виски, причем одной бутылкой тут не обойтись. Скотч вполне годится, чтобы пробиться сквозь все эти описания ангелов и рассуждения о видах, но когда ты уже ступил на тропу добродетели, надлежит поднять за святого бокал «Санджовезе». И мне кажется, что из всех разновидностей «Санджовезе» наиболее подходящим для этой цели является «Санджовезе» из Монтепульчано. В своем стихотворении Bacco in Toscana (1685) Франческо Реди писал, что Montepulciano d’ogni vino è il re –«Монтепульчано – король всех вин», и местные жители никогда не упускают возможности повторить это суждение. Впрочем, их вино получило статус Vino Nobile лишь в XX веке благодаря хозяйству Полициано. (Эта фамилия восходит к Анджело Полициано – философу эпохи Возрождения, который родился в Монтепульчано и взял в качестве фамилии латинское название своего города.) Vino Nobile отличают богатый рубиновый цвет и неотразимый аромат персиков, созревших над иссушенными солнцем камнями. Оно станет вам надежным спутником в паломничестве по Secunda secundae, неустанно напоминая, что на земле куда больше всего хорошего, чем о том могла мечтать томистская философия.
Маймонид
Как и Аверроэс, Маймонид мечтал служить человечеству, в результате чего он, как и Аверроэс, провел большую часть жизни в изгнании. Руководствуясь совершенно разумным принципом «евреи на первом месте», он бросил всю свою энергию на создание великой «Мишне Тора», где собрал и прокомментировал все законы, содержащиеся или подразумевающиеся в святом писании и традиции. Однако его «Путеводитель растерянных» обращен ко всем нам, и это одна из немногих по-настоящему утешительных философских книг, наряду с платоновской «Апологией Сократа» и «Утешением» Боэция. Ее я в первый раз прочитал в Польше в 1979 году. В коммунистические времена поездки в Польшу требовали высокой моральной стойкости. Время от времени с киоска с вывеской «Пиво» снимали ставни, возвещая, что он открыт, – и в тот же момент перед ним выстраивалась очередь метров на триста. То тут, то там случайным, совершенно непредсказуемым образом в железобетонных бункерах, делавших вид, что они снабжают пролетариат продовольствием, могло появиться несколько ящиков болгарского пойла. Если у тебя была западная валюта, можно было отстоять очередь в магазин «Тузекс», где обычно отоваривала свои талоны номенклатура: и там за немалые деньги можно было получить виски, а иногда даже и бутылку дешевого испанского вина. По большей части, однако, особенно если ты уезжал в провинцию, приходилось довольствоваться исключительно водкой государственного производства. Поиски вермута, который мог бы заглушить ее медицинский вкус, были делом почти безнадежным, а саму водку наливали теплой, причем в количествах, исключающих любые последующие жалобы. Общая стратегия «властей», как они не без иронии сами себя называли, заключалась в том, чтобы создать коллективное похмелье такой тяжести, которое заглушило бы любые головные боли, связанные с мелкими повседневными проблемами. После четырех дней разъездов по деревням в таких условиях день, проведенный с Маймонидом в парке прямо за городскими стенами Кракова, показался мне благодатью. По счастью, в ресторане, в который я удалился вечером и где я намеревался дочитать книгу, был запас югославского каберне-совиньон. В общем, это было некое импровизированное напоминание о вине, но оно помогло мне увидеть, что via negativa, дорога отрицания, которую Маймонид считал единственным путем к познанию бога и которая достигала своей высшей цели путем отбрасывания всех предикатов нашего языка, демонстрируя, что ни один из них не приложим и не может быть приложим к высшему бытию, ведь оно даже и не бытие вовсе, но в то же время и не небытие – что эта via negativa должна же где-то начинаться, и почему бы ей не начаться на дне пустого стакана, куда слетаются, как мухи, бесконечные предикаты, только и ждущие, чтобы их к чему-нибудь приложили? Но даже и так запасы предикатов быстро истощались, и стакан приходилось наполнять снова и снова, пока я не дошел до конца доказательства и не заглянул – сквозь сгущавшуюся мглу – в не-небытие бога.
Бэкон
Автор «Нового органона» и трактата «О достоинстве и приумножении наук» был полной противоположностью Маймониду: политик, искушенный в житейских вопросах, блестящий эссеист, неутомимый наблюдатель человеческой жизни, интеллектуал-иконокласт, единолично разрушивший власть аристотелевской науки над западными умами и научивший нас добывать знания путем приложения положительных предикатов и собирания этих предикатов с помощью собственных глаз и ушей. Любое обсуждение его идей должно, как мне кажется, осуществляться методом сравнения. Я бы предложил открыть шесть бутылок одного сорта, скажем, каберне-фран – одну с Луары, другую из Калифорнии, третью из Моравии, четвертую из Венгрии, и если вам удастся найти еще два места, где этот виноград выращивают, вы уже представите некоторое доказательство эффективности индуктивного метода, – а потом сделать вид, что вы их сравниваете и противопоставляете, по мере поглощения содержимого делая заметки на языке винных критиков. После чего кто-то из присутствующих должен прочитать эссе Бэкона «О смерти», и окончание чтения следует почтить долгим молчанием.
Декарт
Как мыслитель, который задолго до «Монти Пайтон» вплотную подошел к названию этой книги,1 Декарт особого признания не заслуживает. Но это не отменяет того факта, что он, хоть и не по своей вине, ибо человек он был в высшей степени скрытный, оказался самым переоцененным философом в истории. Славу ему принесли аргументы, которые ни с чего не начинаются и никуда не ведут, и если ему и следует за что-то отдать должное, то лишь за то, что основой своего философского метода он сделал «мыслительный эксперимент». В данном случае я бы предложил какое-нибудь темное, глубокое вино из долины Роны – например, «Шатонёф-дю-Пап» старой лозы, с его мягким, бархатным послевкусием и ароматами лакрицы и чабреца с провансальских холмов. Такое вино с лихвой воздаст за жидковатость «Размышлений о первой философии» и даст дополнительный материал для обсуждений.
Спиноза
Отталкиваясь от выводов, которые Декарт так и не смог обосновать, а именно что все сущее в этом мире либо субстанции, либо атрибуты, либо модусы, Спиноза взялся доказать, что, во-первых, есть как минимум одна субстанция и, во-вторых, что она может быть только одна, а все остальное – «модусы» этой субстанции, подпадающие под один из двух атрибутов: души и тела (мышления и протяженности). Однако отнюдь не эта теория создала ему проблемы с голландскими кальвинистскими властями – гораздо больше их встревожила его попытка дать описание политики, в которой конечной целью правительства была бы свобода индивида. В честь этого кроткого и хрупкого человека было бы правильно выпить недорогого бургундского. В самом деле, последний раз я понял, что Спиноза имел в виду под атрибутом, когда читал его под красное «Меркюре Ле Нюаж» 1999 года. К сожалению, прежде чем записать свои мысли, я выпил еще один бокал, после чего уже не смог к ним вернуться.
Лейбниц
Вполне возможно, он был прав, когда говорил, что мы живем в лучшем из всех возможных миров; в любом случае, попытка Вольтера (в «Кандиде») доказать противоположное всегда представлялась мне тривиальной. Погрузившись в Лейбница, невозможно не поразиться всеохватной природе его мысли: как в каждой аксиоме содержится представление об универсуме в целом, так и каждый из нас, согласно Лейбницу, обладает полным представлением о мире с нашей собственной точки зрения. Я бы рекомендовал «Крианцу» или «Риоху Резерва», причем открыть их следует за час-другой перед пиром, чтобы, подышав, они проявили все свои архиепископские ароматы.
Локк
Представление Локка о философии как служанке науки давно принято как данность мейнстримом англо-американской философии, которая полностью отключилась от гуманитарных наук, поэзии, музыки и религии, от всяких попыток понять мир символически и увидеть субъективность бытия. Поэтому поостерегитесь читать «Опыт о человеческом разумении» и начинайте сразу со второго «Трактата о правлении», поскольку именно оттуда берет начало современная политика. Лучше всего к нему подойдет бокальчик шабли; на самом деле, чтобы воздать по заслугам гению Локка, следовало бы открыть одно из гран крю шабли с чумазыми крестьянскими названиями вроде «Бургро», «Гренуй» или «Ле Прёз».
Беркли
Если вам обязательно нужно употребить Беркли, то запейте его стаканом дегтярной настойки2 и забудьте о нем.
Юм
В Юме поражает то, что он пришел к столь глубоким и далеко идущим заключениям – о причинности, самотождественности личности, морали, справедливости и эстетического суждения, – исходя из наивной и попросту неверной концепции человеческого разума. В его прозе есть какая-то неспешная мудрость, всегда согревающая сердце, и лучше всего ее читать, на мой взгляд, у камина с бокалом сладкого белого вина – вполне подойдет «Шато Куте» или, если хочется сделать по-настоящему удачную покупку, «Шато Септи Монбазияк» 2000 года: это вино имеет то же ми-мажорное звучание золотых сотернов, но за полцены.
Кант
Несмотря на то что название этой книги позаимствовано (через «Монти Пайтон») у Декарта, написать ее побудил меня Кант. Один мой приятель спросил, какой вообще смысл утверждать, что есть какой-то «бокал в себе», некая чувственно не постижимая ноуменальная сущность, открывающаяся только «в перспективе из ниоткуда», в «интеллектуальной интуиции», которая никому, кроме бога, недоступна. Я наполнил бокал белым Эрмитажем «Шант-Алюэтт» от Шапутье великолепного урожая 1977 года, которого уже нет и по которому я очень скучаю. Мы провели эксперимент: рассматривали вино на свет, нюхали его, водили пальцами по холодному боку бокала – и только после этого выпили, чтобы «узнать его иным способом». Было ощущение, что мы прорвались сквозь мощные укрепления замка и обнаружили себя в ярко освещенной зале, где нас приветствовали люди в изумительной красоты одеждах. Именно это Кант и пытался передать. Ноумен и трансцендентальная перспектива нераздельны, и хотя эта перспектива нам недоступна, мы можем представить себе, что значило бы ее обрести. Оживление, которое создает вино, распространяясь по организму, – все равно что откровение, постижение его внутреннего существа. И это внутреннее его существо есть внутреннее во мне, понять которое мне не дано, потому что оно вечно ускользает от понимания – трансцендентальное «я» и его необъяснимая свобода. Я часто повторяю этот эксперимент, и в моем случае его успеху весьма способствует обращение к аргументам, изложенным в «Трансцендентальной дедукции категорий». Только я не рекомендовал бы экспериментировать с «Эрмитажем» – это вино слишком дорогое и настолько преисполненное своего аромата с нотками меда и грецкого ореха, что приглушить его можно разве что блюдом из осьминога. Вместо «Эрмитажа» я бы рекомендовал аргентинский «Мальбек»; кроме того, параллельно с «Критикой чистого разума» всегда имеет смысл читать полные кантовских парадоксов рассказы Борхеса, как бы напоминающие нам, что ехать в Аргентину никакой нужды нет.
Но отнюдь не ко всем кантовским текстам так же легко подобрать соответствующий напиток, как к первой «Критике». Для второй «Критики» и других этических работ, похоже, просто не существует ничего подходящего. Когда же дело доходит до «Критики способности суждения», где вскользь упоминается канарское вино, я пробую поочередно шерри «Ист Индиа», портвейн «Тони» и мадеру, однако это ни на йоту не приближает меня к кантовскому доказательству того, что в суждении вкуса всеобщность представляется только как субъективная, или к тому, как он выводит «антиномии вкуса» – пожалуй, один из самых своих глубоких и тревожных парадоксов, который все же должен поддаться содержащейся в вине аргументации, если он вообще хоть чему-то поддается.
Фихте
Именно Фихте мы обязаны философией самоопределения, Selbstbestimmung, один из вариантов которой занимал меня в этой книге. Но философская проза Фихте омерзительна неимоверно, так что нет ничего удивительного в том, что мы вообще что-то понимаем в грандиозной драме субъекта и объекта только потому, что впоследствии ею занялся куда более могучий гегелевский интеллект. Впрочем, одна из работ Фихте не лишена известного риторического достоинства – это «Речи к немецкой нации», где он страстно призывает всех немцев к сплочению вокруг национальной идеи, необходимость чего, как он считал, была доказана крахом немецких княжеств под напором наполеоновских армий. Таким образом Фихте – или, если уж верить Фихте, таким образом Наполеон – направил Германию по тому пути, которому было суждено два раза подряд привести к полному разрушению Европы. Вина немцев за эти события понятна; куда сложнее понять их стремление отвергнуть все традиции вообще и даже вино свое делать так, чтобы вкус у него был евроникакой. Типичным образчиком таких переупакованных рейнских вин является нечто с английской этикеткой Fire Mountain. Его разливают в зеленые бутылки для кьянти, производится оно неким человеком с усредненно-европейским именем Тьерри Фонтанназ, а на этикетке фигурирует только одно немецкое слово: Riesling. Доведенное до 12,5 процентов, по вкусу оно не напоминает и не может напоминать ничего, кроме Австралии. Более мощного символа бегства немцев от прошлого попросту не представить. Но не будем оскорблять Фихте, запивая его таким вином. Лучшим сопровождением для этого опрометчивого, сварливого, но в конечном счете весьма благонамеренного мыслителя будет одно из тех старых тонких рейнских вин, которые по-прежнему свидетельствуют о локальном патриотизме – патриотизме деревни и виноградника, от которого он так хотел избавиться, а не о патриотизме народа и культуры, Volk und Kultur. Я бы предложил сладкое beerenauslese, отборное – скажем, от хозяйства Графенштюк в Бокенхайме – вино, которое не бывает крепче восьми процентов и поэтому продается за сущие копейки на рынке, ориентированном на британских алкашей.
Гегель
Что бы ни говорилось о его претензиях, его ущербной логике, его любви к абстракциям и решимости переделать мир в соответствии с собственными представлениями, факт остается фактом: Гегель понимал современный мир, как никто другой до или после него. Именно Гегелю мы обязаны определившими наш мир теориями отчуждения, признания, взаимности, борьбы и права; именно благодаря грандиозной притче, рассказанной в «Феноменологии духа» и на лекциях по эстетике, политике и философии религии, мы научились понимать и тайные томления левых, и непререкаемый ответ правых на эти томления. Словом, Гегель – мой главный герой-философ, и я попросту не могу размышлять о его великом обосновании частной собственности как самосознании свободного индивида, не заглянув в винный подвал, чтобы найти там мгновенное подтверждение его мысли. Обычно я поднимаюсь наверх с чем-нибудь хорошим. Перечитывая недавно пассаж о рабе и господине, я пил «Кьянти Классико» из знаменитого поместья Виньямаджо, где родилась леонардовская Мона Лиза: сочетание глинистой почвы и винограда «санджовезе» дает богатую черемуховую основу, и это вполне могло быть тем вином, которое в 1404 году впервые назвали «Кьянти». Оно идеально дополнило это рассуждение Гегеля драматичностью своей формы и привело к тому, что заключение – в котором господство преодолевается в исполненной спокойствия взаимности морального закона – показалось мне абсолютно естественным, пусть и не вполне убедительным логически.
Есть еще одна причина пить тосканские вина под Гегеля. У его философии есть губительная сторона, которую стоило бы отвергнуть: там нам рассказывают о том, что история – это вечная драма, в которой акт следует за актом в предвкушении какого-то гран-финала, что все мы – творения цайтгайста, обреченные на то, чтобы принадлежать «своему времени»; что поскольку модернизм кончился, теперь мы обязаны быть постмодернистами, что поскольку тональная музыка себя исчерпала, мы все должны принять музыку атональную – и так далее и тому подобное. Опровержением этой чепухи является Флоренция. Ни одному городу таких размеров (кроме разве что Афин) ни разу не удавалось достичь такого величия. Однако с XVII века история обходит ее стороной. Какие-то попытки возрождения, пара оперных премьер, редкие вспышки местного национализма – все прочее создано туристами вроде Генри Джеймса, Э. М. Форстера, Бернарда Беренсона и Евросоюза, тогда как местный университетский институт (European University Institute) полностью посвятил себя идеям недавнего прошлого. Флоренция осталась такой, какой она была, когда семейство Медичи окончательно перебило друг друга. После этого максимальная опасность, которой подвергались ее сокровища, сводилась к стерилизующим взглядам американских исследователей, эпизодическим потопам по случаю выхода из берегов реки Арно и нескончаемому потоку зевак и ротозеев, прибывающих и убывающих на своих автобусах. Это мелкое местечко, на протяжении трехсот лет порождавшее художников, поэтов и мыслителей с непревзойденной с тех пор частотой, теперь просто спит. Флоренцию не назовешь современным городом, постсовременной и постмодернистской она тоже не является – это осколок прошлого и доказательство того, что можно не принадлежать цайтгайсту и вообще не иметь с ним никаких особых отношений. Таков и вкус ее вин.
Шопенгауэр
Что скажешь об этом великом пессимисте, кроме того, что он видел вещи такими, какие они есть, и тем самым показал, что это ошибка? Из чего следует, что вещи на самом деле вовсе не таковы, какими он их видел. Другими словами, «вещи как они есть» – всего лишь очередная иллюзия, причем иллюзия, уплощающая эго того, кто пытается увидеть нечто по ту сторону обмана. Видеть обман насквозь – тоже большой обман. Представляю себе Шопенгауэра с его скрипкой: он не оплакивает этот мир – ведь это бы значило признать его ценность и горевать, что он не оправдал ожиданий, – а играет мелодию себе и для себя, призывая безбрежную Волю, стоящую за миром представлений; ему хотелось бы хотя бы одной ногой ступить в этот океан, чтобы почувствовать, что это такое. Такие картины требуют хорошего бокала новозеландского шардоне – например, минерального и маслянистого зелья под названием Muddy Water («Грязь и муть»), – чтобы напомнить нам, что другие уже пересекли этот океан, сохранив и веру, и надежду, и что, ступив на сушу в каком-то нелепом и несуразном месте, обратили веру и надежду на благо, высадив на склоны виноградную лозу.
Кьеркегор
«Страх и трепет», «Понятие страха», «Болезнь к смерти» – что за человек пишет книги с такими названиями и даже не подписывает их собственным именем? Совсем не удивлюсь, если выяснится, что тени, созданные великим датчанином, стали местом паломничества вампиров и вурдалаков, жаждущих обнаружить его труп. На самом деле Кьеркегор написал две отличные вещи об эротической любви – «Дневник обольстителя» и «Непосредственные стадии эротического», включенные в первую часть «Или – или». Вторая из них, этюд о «Дон Жуане» Моцарта, пожалуй, единственное выдающееся музыкально-критическое произведение, вышедшее из-под пера философа, и запивать его следует вином, упомянутым в сумасшедшей арии Дон Жуана о вине и жизни (жизни, как он ее понимает), «Марцемино» из области Трентино. Не так давно я пил это вино в региональном ресторанчике, устроенном в выставочном зале в Римини для обслуживания «Встречи народов», которая ежегодно там устраивается. Я с изумлением смотрел на своих ирландских сотрапезников, прикрывавших бокалы ладонью. Оказаться за одним столом с двумя невероятно образованными ирландцами и быть при этом единственным пьющим человеком – редкий случай; в моей практике он точно был первым. Причем заметьте, один из них читал стихи Патрика Каванаха, а другая, прекрасная девушка с темными глазами, цвет которых идеально сочетался с плескавшимся в бокале багряным нектаром, играла на скрипке меланхоличные кельтские мотивы. Оправдания они представили простые: им предстояло выступать, и они репетировали. Мой долг состоял в том, чтобы выпить всю бутылку.
Меланхолическая поэзия этого ирландского недоучки, спасенного для потомков его преданным братом, звучит как бормотание пьяницы, которого почти уже засосало придорожное болото. Когда я почувствовал на себе воздействие вина, а скрипка начала нависать над стихами, как священник при соборовании, я воссоздал в своем воображении эти узкие проселки меж пропитанными влагой полями, на которых распадающиеся на части герои Беккета встречаются со своим норовистым одиночеством, а каждый придорожный дом оказывается сразу и пабом, и похоронным залом. Тут-то я и осознал со всей ясностью, что кьеркегоровская Ютландия была бы местом куда менее вурдалачным – тут кабак, там кабак, – а его собственная жизнь куда более счастливой, если бы вместо того, чтобы терзать Регину Ольсен (а чем больше я пил, тем больше скрипачка напоминала мне именно ее), он пришел бы к ней домой и попросил бы ее быть своей королевой.
Ницше
Первая работа Ницше, «Рождение трагедии из духа музыки», провозгласила религиозное происхождение искусства и переоткрыла Диониса в качестве бога радости, танца и возвращения. Книга подверглась жестокой критике со стороны академического сообщества и, в общем-то, положила конец академической карьере ее автора, очень рано ставшего профессором филологии. Тем не менее это лучшее, что когда-либо было написано о трагедии, а из книг Ницше она, на мой взгляд, яснее других сосредоточена на интеллектуальных вопросах, то есть на тех, что существуют независимо от того, кто их задает, – в данном случае независимо от Ницше. Кроме того, эта книга еще и дань богу Дионису, а потому стоит того, чтобы запить ее величайшим даром богов. Но ведь есть еще и позднейшие сочинения, Problematik которых совсем нельзя назвать независимой от Ницше. На самом деле это самые эгоистические произведения, которые когда-либо воспринимались как мудрость. Более того, кажется, что они чем дальше, тем больше теряют из виду настоящий смысл Диониса. Ближе к концу того периода жизни, когда Ницше еще сохранял здравый рассудок, мы обнаруживаем такую запись: «Дионис против “распятого” – вот вам антитеза» («Воля к власти»). Как будто распятый не принял Диониса, как будто евхаристия никогда не демонстрировала, на что способен бог вина!
А есть ведь еще его влияние. Нацисты приветствовали «Так говорил Заратустра», в ее безбожном обращении к Сверхчеловеку им виделось предвосхищение их языческого учения о собственном превосходстве. Для Фуко Ницше стал авторитетом, поскольку он видел во власти корень человеческого общества, а трансгрессию считал ответом, гарантирующим максимальное освобождение. Все те, кто по каким-либо причинам находится в антагонистических отношениях с агапэ во всех ее формах, всегда могут найти утешение у Ницше, чей главный посыл, как теперь его понимают, можно сформулировать, слегка подредактировав шекспировского Полония: «Будь верен сам себе, и чем больше эта твоя самость, тем лучше».
Ницше полагал, что можно подорвать мораль, продемонстрировав «генеалогию морали»; мораль, соответственно, требует, чтобы мы ответили генеалогией Ницше – и что за жалкое существо мы в результате увидим! Сочинения Ницше – блестящие выпады одержимого самим собой невротика, и если действительно поставить их в контекст его биографии, они окажутся всего лишь упорными упражнениями в самообмане. Все эти воззвания к жизни, здоровью, жестокости и воле к власти – всего лишь маски робкого инвалида, который вел по большей части отшельническое существование и никогда не обладал властью ни над чем, не говоря уже о самом себе. Следовательно, хоть мы и пьем за автора «Рождения трагедии», пить следует что-то некрепкое, мнимое – например, один бульк «Божоле», растворенный в стакане содовой.
Рассел
Книги Рассела следует строго разделять на два типа, говорил Витгенштейн. Те, что посвящены логике и основам математики, следует издавать в голубых обложках, их должен прочитать каждый. Те, в которых говорится о политике и популярно излагается философия, надо издавать в красных обложках и сразу же запрещать. Не обладая свойственным Витгенштейну властным складом ума, я бы поостерегся от таких заключений. Но в здравости его суждениям не откажешь: с такими великими вещами, как Principia Mathematica, может сочетаться лишь лучший из кларетов – я бы рекомендовал «Шато Бешвель» или «Шато Дюкрю-Бокайю» лучших урожаев – скажем, 1988 или 1995 года.
Гуссерль
Здесь все совершенно не так, как с Расселом. Как и Рассел, Гуссерль начал свою философскую карьеру с попытки переосмыслить математику, однако она обернулась полной бессмыслицей. Он, правда, пошел дальше и изобрел науку – или псевдонауку – феноменологию, пребывая в уверенности, что существует метод, посредством которого можно выделить из содержимого нашего разума нечто существенное путем «вынесения за скобки» материального мира. Произведенные таким образом нагромождения прозы-концентрата должны были обратить внимание Гуссерля на то, что он ничего на самом деле не описывает. Однако нет: чтобы объяснить это, он взял и придумал «кризис европейских наук». Сам того не ведая (а знание самого себя пало первой жертвой этого одержимого самоизучения), этим кризисом и был сам Гуссерль. Чтобы преодолеть этот кризис и снова встать на ноги, требуется нечто крепкое. Я бы рекомендовал три рюмки родной для Гуссерля моравской сливовицы: первую – для храбрости, вторую – чтобы проглотить весь этот терминологический жаргон, а третью – просто выплеснуть поверх страницы.
Сартр
Слава Жан-Поля Сартра достигла своего пика в 1964 году, когда он получил Нобелевскую премию по литературе и написал, пожалуй, самую свою проницательную и прекрасную книгу, краткие воспоминания о детстве – «Слова». Сартр решительно отклонил Нобелевскую премию, как ранее не принял орден Почетного легиона и как отказался – в «Словах» – от того, чтобы называть себя писателем. На самом деле в 1964 году, когда его признание истеблишментом достигло пика, пика достигло и его противостояние с истеблишментом, как и его отказ верить в то, что он сам этим истеблишментом стал. В оставшиеся годы жизни Сартр посвятил свою литературную энергию расширению и проработке марксистской галиматьи в «Критике диалектического разума» (1960) и написанию громадной, но так и не законченной биографии Флобера (L’Idiot de la famille), в которой он пытался доказать, что на самом деле Флобер был Сартром (или Сартр – Флобером), но что в любом случае ни того, ни другого никогда не было, поскольку небытие является тайной или не такой уж тайной целью писателя. Достигнув небытия в 1980 году, Сартр неуклонно терял в популярности по мере того, как люди начинали осознавать вред, нанесенный его учением и примером. После того как он громогласно оправдал убийство 11 израильских спортсменов на Олимпиаде в Мюнхене в 1972 году, французские интеллектуалы приставили знак вопроса к его доселе непробиваемому моральному авторитету, а вышедшее в 1984 году «Евангелие от Сартра» Марка-Антуана Бюрнье, где собраны вместе все не укладывающиеся в голове оправдания массовым убийствам, которые вышли из-под пера философа за годы его интеллектуального господства, добавило ко всему этому восклицательный знак, который уже не стереть. Тем не менее сартровская влиятельность – его роль черного солнца в самом сердце французской культуры – обеспечила присутствие 30 тысяч человек, сопровождавших его гроб до кладбища Монпарнас, а его внушающее благоговейный ужас представление о современной жизни как о сфере абсолютной свободы, в которой единственной ценностью является выбор и в которой все, что бы мы ни выбрали, возвращается в ничто, откуда мы его чудодейственно призвали, является фундаментом всех философий, произведенных на свет парижской интеллигенцией за последние три десятилетия.
Важнейшая философская работа Сартра «Бытие и ничто» (1943) вводит понятие Ничто, присутствующее во всем, что он написал или произнес. Сартр был, если можно так выразиться, тяжеловесом отрицания, способным вызволить Ничто из любого Нечто, о чем бы ни шла речь и за что бы ни разворачивалась борьба. В своем выборе героев он пересатанизировал самого Бодлера, обнаружив типаж современного святого в профессиональном воришке Жане Жене («Святой Жене, комедиант и мученик», 1952) и оправдав преступление как своего рода моральную чистоту. Он переизобрел марксистского классового врага, чем вдохновил целое поколение молодежи на жизнь в вечном противостоянии «буржуазии» – классу, который отвергает свободу во имя «ложных идеалов» обычаев, институций и законов. И хотя изначально он резко критиковал Коммунистическую партию, будучи свидетелем ее бесстыдного сотрудничества с нацистами, в 1950-е годы он обратился в марксистскую веру, после чего запретил все постановки своей антикоммунистической пьесы «Грязными руками», призывая «судить коммунизм по его намерениям, а не по его действиям» – и этой позиции он строго придерживался до конца жизни.
Сартровская антибуржуазная риторика изменила язык и повестку послевоенной французской философии и вскормила революционные устремления студентов, приехавших в Париж из бывших колоний. Одному из этих студентов было суждено вернуться в родную Камбоджу и применить на практике «тотализирующее» учение (как оно выражено в «Критике диалектического разума» и в «Ситуациях» VIII и IX, 1968), обращенное против «серийности» и «другости», «инаковости» буржуазии. Ничто не мешает нам усмотреть в исступленных чистках Пол Пота презрение к обыкновенному и действительному, выраженное едва ли не в каждой строчке демонической прозы Сартра. «Ich bin der Geist, der stets verneint», «Я дух, всегда привыкший отрицать» – говорит Мефистофель. То же самое можно сказать и о Сартре, для которого l’enfer, c’est les autres, «ад – это другие», то есть другие – это ад («За закрытыми дверями», 1947). Как мильтоновский дьявол, Сартр видел мир, преображенный его собственной гордыней, – именно эта гордыня заставила его отказаться от Нобелевской премии, ведь все эти почести имеют своим источником Других, а следовательно, не могут удостоиться внимания аутентичного Я.
Однако при всех его моральных изъянах нельзя отрицать достоинств Сартра как мыслителя и писателя. И если тут надо призвать на помощь какую-то книгу, то это «Слова» – вещь, написанная в противовес Прусту и предназначенная для того, чтобы исправить растущее непонимание, как сам Сартр это понимал, роли слов в жизни и взрослении ребенка. Детство для Сартра – не пожизненное укрытие и убежище, о котором писал Пруст, а первая из многих ошибок, предвестник всех ошибок, которые последуют далее. Он пишет язвительно и кратко – что само по себе выпад против Пруста, – и создает в результате, не без влияния сюрреалиста Мишеля Лейриса, автобиографический шедевр, сравнимый разве что с «Исповедью англичанина, употреблявшего опиум» Де Квинси и «Отцом и сыном» Эдмунда Госса. Несомненно, для Сартра 1964 год был хорошим годом, поскольку именно тогда он смог проявить свою истинную писательскую мощь, временно освободившись от унылого, терминологически перенасыщенного языка «Критики диалектического разума». «Слова» написаны человеком, способным рассмеяться, – и человеком, который мог бы позволить себе рассмеяться, если бы смех не был оружием в руках Другого.
Зачем я все это говорю, спросите вы. Ответ в том, что Сартр был для меня предлогом вернуться в 1964 год – урожай в тот год был не гениальный, но именно он навечно связан для меня с бутылкой «Шамбертен Кло де Без» 1964 года, которую я пил в 1980 году и благодаря которой мне удалось понять всеми фибрами души, какой глубины и устойчивости вкуса может достигать реальное бургундское даже в не самый лучший год. Если бы мне когда-нибудь снова пришлось читать Сартра, чтобы смыть этот яд, я бы поискал бургундское 1964 года. Хотя вряд ли у меня получится его найти, так что вот он, великий писатель, которого я никогда не стану перечитывать – и слава богу.
Хайдеггер
Какое зелье подойдет философу, который учил, что «ничто ничтожит»? Разве что поднять пустой бокал и попытаться почувствовать, как его содержимое движется вниз по пищеводу: ничтожит, ничтожит, ничтожит – подлинного ценителя такой опыт уж точно не оставит равнодушным.
Паточка
Сократа и Боэция казнили, Аверроэса и Маймонида отправили в изгнание, но в нынешние времена философам как-то удавалось выйти сухими из воды, особенно Сартру и Хайдеггеру, чье заигрывание с действительно преступным мышлением не принесло им ни малейших личных потерь. Но и в современной философии есть мученик – это Ян Паточка, один из первых представителей чехословацкой Хартии-77, умерший после продолжительного допроса в полиции в 1977 году. Ученик Гуссерля, он придерживался того же бесплодного жаргона, что и его учитель. Однако спасением Паточки стала сама реальность: молодежь попросила его объяснить им страдания их страны и получила в награду мудрые, преисполненные мягкости подпольные лекции на тему заботы о душе. Эти лекции следует читать под чешское вино, как нередко читались и мои собственные, когда (до ареста в 1985 году) я пытался идти по стопам этого великого человека. Я говорю «чешское вино», хотя, конечно же, что тогда, что теперь настоящее вино в государстве, которое называется сейчас Чешской Республикой, производится в Моравии.
Во времена Паточки лучшие моравские вина не разливали по бутылкам и не продавали в супермаркетах, они не делались под руководством австралийцев, их не возгоняли до одуряющей крепости и не пытались испохабить вкусом шардоне. Рассказы о них передавались из уст в уста, и чтобы причаститься к тайне, ты должен был сперва доказать, что тебе можно доверять: задача не из легких, если учитывать, что в этой стране никто никому не доверял с 1938 года. Когда ты в конце концов попадал в подвал, вырытый в песчанике под холмами, на которых рос виноград, когда хозяин с иссиня-красным носом наконец вел тебя промозглыми, плохо освещенными коридорами, наливая тебе попробовать из каждой бочки с помощью специальной стеклянной пипетки, к которой надо присосаться, чтобы вино потекло, и предлагая в качестве закуски тонкие кусочки копченой свинины (носившей при этом название «англицкой сланины» – единственный известный истории комплимент, высказанный иностранцами в адрес английской шаркутери, причем очевидно, что по ошибке); когда, наконец, ты делал свой выбор и оплачивал все, что причитается, тебе самому приходилось решать, в каком виде доставить все это домой. Кто-то привозил с собой бутылки, кто-то – канистры, кто-то – небольшие бочки с металлическими клапанами. И если тебе хотелось додержать вино в бутылках, ты должен был научиться, как его правильно разливать и запечатывать длинными пробками и сургучом. Лучшим из того, что мне доводилось пробовать, было замечательное красное из местной разновидности «каберне-фран». В Центральной Европе этот виноград называют в честь св. Лаврентия. Не спрашивайте почему и не пытайтесь понять, по какой причине в некоторых славянских языках святой Лаврентий фигурирует под именем Вавржинец.3 В сопровождении святовавржинецкого вина лекции о Платоне и Европе дадут вам ясное представление о страдании и жертве.
Тут можно спросить, как дела обстоят сегодня, когда Чехословакии больше не существует, а Чешская Республика стала частью мировой экономики. Ответ вы найдете в сохранившейся со времен Габсбургов железнодорожной системе, которая докажет вам, что страна вообще никак не связана с мировой экономикой. Милейшие, пропыленные насквозь поезда с грохотом везут тебя от деревни к деревне, доставляя неудобство, с которым вполне можно смириться, и причиняя не больший вред, чем если бы ты сидел дома. Растянутое на целый день путешествие с периодическими высадками и пересадками, скорее всего, обойдется дешевле 10 фунтов. И пока поезд трясется, посвистывая, мимо лесов и ущелий, вдоль берегов рек и задов земельных наделов, можно потягивать местное вино в полной уверенности, что, поддерживая виноторговлю, ты помогаешь искоренению колхозов – в экологическом смысле самого чудовищного из множества чудовищных последствий коммунизма. Повсюду возникают мелкие винодельни: запущенные прерии разбирают по частям, высаживают лозу, деревья и кустарники, восстанавливают высеченные в скалах подвалы и заброшенные усадьбы и в целом возвращают земле возделанный вид. Глядя из окна поезда, почти непрозрачного из-за налипшей на него грязи, потягивая свое святовавржинецкое и следуя за непростым рассуждением о «солидарности потрясенных», ты обретаешь уверенность, что страдания и жертвы порой бывают небесполезными.
Витгенштейн
«Мне все равно, что есть, – проворчал Витгенштейн в ответ на доброжелательные расспросы хозяина, – главное, чтобы это было всегда одно и то же». Трудно понять это замечание иначе, чем выраженное в грубой форме «я выше всего этого». Даже монаху-аскету время от времени требуется какая-то перемена вкуса – хотя бы для того, чтобы не позабыть об изобилии и разнообразии всего того, чем наделил нас бог. Тем не менее в вопросах напитков мы куда сильнее склонны к однообразию. Найдя свою пивоварню, винодельню или винокурню, мы день за днем ставим на стол одну и ту же бутылку. Быть может, это единственное постоянство в жизни жителей современных городов – своего рода компенсация за наполненные изменой дни. Моральная беззаботность брака восстанавливается в жидкой форме, истинная Пенелопа странствующего алкаша – привычное вино, которое ждет его на столе.
Такое постоянство – в каком-то смысле прямая противоположность тому, что провозглашал Витгенштейн. Нам ведь далеко не все равно, что мы пьем, – напротив, нам очень даже важно что. Тем не менее под Витгенштейна следует пить ровно то вино, которое вы обычно ставите на стол, вино, которое вы избрали своим постоянным спутником, вино не для гостей, и уж тем более не для важных гостей, а именно то, которое вы скромно употребляете каждый день. Пусть это будет буржуазный кларет или прямолинейное божоле. И тут я вообще не думаю о вкусе, опасаясь, что приду к неверной трактовке этого сугубо личного объекта, напоминающего жука в коробке из параграфа 293 «Философских исследований».4
Штраус
Из всех многочисленных деятелей культуры, носивших эту фамилию, моим любимцем является Рихард: второй акт «Кавалера розы» я решительно отказываюсь считать китчем, для меня это музыка в высшем ее проявлении. Тем не менее систематичности ради, хоть и на уровне инстинкта, а не интеллекта, почести следовало бы воздать Иоганну-сыну. Впрочем, и у Иоганна-отца неплохие моменты тоже есть. Что касается Давида, то давайте просто признаем его ничем не объяснимое влияние, чтобы сразу же перейти к равно необъяснимой влиятельности Лео. Если в наши дни и осталась хоть какая-нибудь «школа» академической политической науки, то это штраусианство. А поскольку Лео Штраус, беженец из Центральной Европы, прибыл с горящего континента с целым вещмешком спасенных идей, поначалу и его самого, и его воодушевляющий посыл восприняли с большой теплотой – чтобы впоследствии, когда его ученики приходили во власть, начинали оказывать влияние и напоминать американцам об их политической роли, решительно осудить его как последнего реакционера. Одним из этих учеников был Уоррен Виньярский – человек, которому удалось оттеснить на второе место «Шато Мутон-Ротшильд» вином из молодого виноградника в Калифорнии (это его историю Джордж М. Тейбер рассказывает в книге «Суд Парижа»). Г-н Виньярский кратко излагает свою философию в сборнике Фрица Алхофа «Вино и философия». Как бы вы ни оценивали Штрауса как мыслителя (а сам я ставлю его невысоко), его педагогический талант не подлежит никакому сомнению, и поглощать его книги следует под бокал «Прыжка оленя» от Виньярского.
Хамваш
Практически не известный за пределами Венгрии, философ Бела Хамваш (1897–1968) заслуживает специального упоминания на этих страницах не только за его решительный патриотизм и стойкую защиту венгерских идеалов в самые трудные времена – что в конце концов сделало его непубликуемым автором на родине и обрекло этого едва ли не самого изобретательного и образованного мыслителя послевоенной Венгрии на жизнь разнорабочего – но и за его попытку вызволить философию из тисков двух великих отрицаний: позитивизма и марксизма. Из городской библиотеки Будапешта его уволил подлый Дьёрдь Лукач, главный цензор послевоенного коммунистического правительства. Философия Хамваша, имевшая своим предметом духовные потребности человека и его внутреннюю свободу, была образцовым оправданием христианства, что, соответственно, было воспринято как угроза той тошнотворной системе, которую Лукач и его дружки насаждали в Венгрии. Я мог бы еще много об этом написать, но вы спросите, зачем останавливаться на столь незначительной фигуре, если даже его учитель Карл Ясперс не удостоился отдельного упоминания в этом тексте, да к тому же есть и другие великие Белы – Бела Барток, например, – творчество которых тоже можно постигать в сопровождении прекрасного напитка. Ответ прост: Хамваш, насколько я знаю, единственный крупный философ, оставивший после себя книгу по философии вина. Пусть и с большой неохотой, но я должен поднять бокал за эту неизвестную книгу, которая, я надеюсь, никогда не будет переведена,5 и таким образом задуматься о венгерских винах, как я сам их пережил.
В первый раз я познакомился с венгерским вином в обшарпанном подвале в Пеште – там прямо из бочки наливали шардоне с Балатона. Целый день был потрачен на доставку контрабанды лохматым диссидентам, и я испытывал острую необходимость в том, что коммунисты называли «нормализацией»,6 – это шардоне сумело столь хитро проникнуть ко мне в душу, что весь этот преисполненный тяжких забот день обернулся чистым праздником. На какой-то час или два мне даже показалось, что я понимаю абсурдный язык, на котором говорили встречавшиеся со мной незнакомцы, а для большинства из них Хамваш был героем. Это шардоне теперь экспортируется под брендом Chapel Hill – оно, правда, приобрело американский акцент, его даже разливают в бутылки со специальными американскими горлышками – в винном мире это нечто вроде бейсболок или бермудов. Может быть, поэтому оно уже никак не воздействует на мои языковые способности, проявившиеся в тот незабываемый вечер, о котором я тем не менее ничего не помню.
С тех пор венгерская винодельческая культура пережила великий ренессанс, 22 винных региона страны тщательно очерчены и с большим знанием описаны в книге Алекса Лидделла «Венгерские вина». Стоит чуть-чуть отъехать от будайских пригородов – именно там Хамваш раз в неделю переодевался и брал новую книгу, прежде чем вернуться на одну из отдаленных ТЭЦ, где он работал почти до самой смерти, – и ты обнаруживаешь себя среди покрытых виноградниками холмов с вкраплениями дачных участков, летних домиков и развалин старых ферм. От этой песчаной почвы берут свое начало тонкие фруктовые белые вина – недавно я попробовал будайское пино-гри с его ароматом бузины и лиственным вкусом: лучшего напоминания тех странных летних дней 1988 года просто нельзя было придумать. Тогда казалось, что над городом парит Zeitgeist с его обманчивой американской улыбкой – как фата-моргана, или по-венгерски «делибаб», причем это слово последовательно применялось к национализму, коммунизму, социализму, капитализму, ностальгии по габсбургским временам, народной культуре – словом, ко всему тому, во что венграм случалось в какой-то момент верить.
В отличие от будайских вин, вина Виллани и Сексарда спелые, богатые, сложные. Пино-нуар урожая 1998 года вполне может тягаться со второстепенным бургундским, а сексардское каберне-фран 2000 года (это хороший год для венгерского красного) удостоилось похвалы моих румынских протеже, которым до этого не случалось хвалить ничего венгерского. Это вино в своих лежащих под Будапештом подвалах-лабиринтах доводит до ума Венцел Гарамвари; его глубокий смородиновый цвет, легкий запах кларета и уравновешенный вкус выявляют лучшие свойства «каберне-фран» – красного винограда, растущего в долине Луары. Именно этим преисполненным жизни напитком я залил свое горе по поводу того, что я не первый философ, написавший книгу по философии вина.
Сэм, мой конь
Как показали представленные в этой книге рассуждения, лошадь не способна наслаждаться тем, что она ест или пьет, даже когда речь идет о ее любимых еде и питье. Тем не менее у моего коня Сэма есть свои предпочтения, и они идут вразрез с энологической ортодоксией. Подумать только: он быстрее всего сжирает свой овес (и решительнее всего охраняет его от других), если полить этот овес розовым вином. Стоит ли говорить, что перед rosé невозможно устоять теплым летним вечером, когда день все никак не кончится, а старые соки так и рвутся вверх по конечностям, знавшим лучшие времена. Свежий фруктовый дух, цвет, напоминающий о любимых напитках детства, легкость, с которой прохладный, освежающий ветерок освещает внутреннюю тьму, – все это приносит некое ощущение праздника, сглаживает напряжение трудовой жизни и вызывает в сознании образы любовников и утешителей. Это та самая настоящая, застенчивая «Иппокрена», она пузырится во рту, как песня херувимов. Тем не менее что за вкус остается, когда все это сказано? Что за глубина, сложность, манящий бархат? Разве малиновый лимонад, разбавленный алкоголем промышленного производства, не возымеет того же действия? Эти крайне тревожные, еретические даже мысли каждый раз гнездятся за кулисами мелких восторгов. Задавать эти вопросы Сэму смысла не имеет, поскольку, как говорит Витгенштейн, если бы лошадь с нами заговорила, мы бы ее не поняли (ну да, в тексте говорится про льва, но смысл от этого не меняется).
И хотя великих образцов нет, можно утешаться тем, что хорошее розовое стоит очень недорого. Кроме того, розовое, претендующее хоть на какое-то величие, было бы сравнимо в своей абсурдности с написанной пентаметром попсовой песней – или со сшитым из меха норки купальником. Розовые вина вытягивают из виноградного пюре до того, как выделится танин, и долго они – за редкими исключениями – не хранятся. К редким исключениям относится розовое «Танель» из долины Роны – это вино отличается тем, что если попробовать его вслепую, его вполне можно принять за белое вино сливочного вкуса на основе винограда «вионье». Розовое вино, как и людей, можно разделить на два класса: на тех, кто хочет стать кем-то, и на тех, кто предпочел бы остаться никем. Сэму нравятся обе разновидности.
В ряду безвредных, вполне приемлемых для потребления розовых следует привечать «Розе д’Анжу» из долины Луары. То же самое можно сказать и о винах попроще – португальских и испанских розадо, как и о моем личном фаворите – «Розе де Прованс»: его следует пить с овсом, если ты конь, а если нет, то с толстыми французскими сосисками и черными оливками, вслушиваясь в пение птиц с настроем мессианским – ну или уж по крайней мере таким, как у Мессиана. Кроме того, есть не лишенные некоторой дерзости розовые вина: скажем, каберне-совиньон из Мас Оливерас – дуновение старой Каталонии, сохраняющее силу и убедительность многих испанских розовых (а ведь это вина, предназначенные для того, чтобы ежедневно запивать ими еду). Гораздо крепче вино бледно-янтарного цвета, вроде бы намекающего на бочку, – смесь каберне и мерло от винодельни «Нельсонз Крик» в Южной Африке. Если можно представить себе такую вещь, как сложное розовое, то это оно: аромат сигар, смешанный… Но чем впадать в винояз, просто скажу, что именно этим вином мы с Сэмом праздновали его триумф, когда вместе с собаками герцога Бофора он взял все препятствия в Бадминтоне.
Но мне кажется (и быть может, Сэм тоже так думает), что главный приз следует отдать греческому «Аметистос Розе», которое импортирует Oddbins. Это вино, на вид темно-розовое, а на вкус охватывающее целую октаву, способно наполнить своим запахом всю комнату. Над бокалом трепещут воображаемые насекомые, и если приложить к нему ухо, то – после бокала-другого – вполне можно услышать рокот винно-чермного моря.
Фрагмент из книги I Drink Therefore I Am: A Philosopher’s Guide to Wine («Я пью, следовательно, я существую. Философский винный справочник»). © Roger Scruton, 2008
1≪Я пью, следовательно, я существую≫.
2Последний трактат Беркли ≪Сейрис, или Цепь философских размышлений и исследований≫ (1744) начинается с соображений по поводу полезных свойств дегтярной настойки: ≪Что касается меня, то сидячий образ жизни уже давно и надолго обрек меня на плохое состояние здоровья, сопровождавшееся разными недомоганиями, и особенно нервными коликами, превратившими мою жизнь в тяжкое бремя; положение усугублялось тем, что мои страдания обострялись, когда я работал. Но с тех пор как я стал пользоваться дегтярной настойкой, я чувствую хотя и не полное исцеление от моей старой болезни, но тем не менее постепенное возвращение здоровья и спокойного сна, и считаю это лекарство самой большой из всех мирских благодатей, и глубоко убежден, что обязан жизнью, кроме, разумеется, Провидения, этому лекарству≫. – Прим. пер.
3По той причине, что ≪лавр≫ по-чешски – vavřin. – Прим. пер.
4≪Коли я говорю о себе самом: я знаю только по собственному опыту, что означает слово “боль”, то разве не следует сказать это и о других? А тогда как можно столь безответственным образом обобщать один случай?
Ну а пусть каждый говорит мне о себе, что он знает, чем является боль, только на основании собственного опыта! Предположим, что у каждого была бы коробка, в которой находилось бы что-то, что мы называем “жуком”. Никто не мог бы заглянуть в коробку другого; и каждый говорил бы, что он только по внешнему виду своего жука знает, что такое жук. При этом, конечно, могло бы оказаться, что в коробке у каждого находилось бы что-то другое. Можно даже представить себе, что эта вещь непрерывно изменялась бы. Ну а если при всем том слово “жук” употреблялось бы этими людьми? В таком случае оно не было бы обозначением вещи. Вещь в коробке вообще не принадлежала бы к языковой игре даже в качестве некоего нечто: ведь коробка могла бы быть и пустой. Верно, тем самым вещь в этой коробке могла бы быть “сокращена”, снята независимо от того, чем бы она ни оказалась. Это значит: если грамматику выражения ощущения трактовать по образцу “объект и его обозначение”, то объект выпадает из сферы рассмотрения как не относящийся к делу≫.
5В 2016 году, еще при жизни Скрутона, книга вышла в блестящем английском переводе Питера Шервуда. На русском ее нет до сих пор. – Прим. пер.
6В Чехословакии ≪нормализацией≫ назывались годы после подавления Пражской весны, массовой эмиграции интеллигенции на Запад и самосожжения Яна Палаха. – Прим. пер.