Регистрируйтесь, чтобы читать цифровую версию журнала, а также быстро и удобно оформить подписку на Rīgas Laiks (русское издание).
Внетелесный опыт
Гуляя по горам Данденонг, я то и дело слышу щелчки. Как будто пиявки: присасываются и отстают. Как меня и предупреждали, пиявки падают с крон деревьев. Или: этот звук только у меня в голове. Так щелкает, проворачиваясь, крышка на пузырьке с лекарством. С таким щелчком трогаются с места люльки на американских горках.
Настроение средневековое – таков исторический стиль любой низины в тропическом лесу, где бы он ни находился. Пеньки – надгробия, их падшие прародители обратились под землей в мокрую труху. Гирлянды анаэробных гиф прорастают грибами: младенец обнажает свои редкие зубы. Если задеть ногой земляную звездочку, она выпустит столб спор, который уплывает вперед, как призрак ребенка, скользящий над листьями папоротника. Запах гемальный. Мокрое железо. В канавах грязь и брожение. Кто-то шаркнул ногой, кто-то поскользнулся; хаос ночного театра на тропе. Костяная крошка в помете; вон там, на грязи, вмятины и перья. В воздухе мертвая пыль. И пиявки. Все кишит пиявками, они сбиваются вместе, хоть их и не видно. Чувствуется, что они везде – на деревьях и в ручьях, в кустах и зарослях папоротников. Пиявки двигаются в унисон. Как монстр, которого порубили на мелкие части. Теперь эти части снова срастаются воедино, влекомые теплом и запахом моего тела – тела млекопитающего; они ползут сквозь тьму, все сильней извиваясь в своем макабрическом танце. Мне кажется, я слышу щелчки. Нет, это не хруст моей челюсти. Я подтягиваю носки, чтобы защититься от пиявок.
Во время спаривания две пиявки прижимаются друг к другу, как губы. То ли поцелуй без поцелуя на опавшей листве, то ли искривленный в недовольной гримасе рот. В любом случае в этом есть какая-то экспрессия. Совсем как створки диафрагмы в фотокамере – когда они размыкаются, отлипая друг от друга, то куда они размыкаются (в какие глубины, в какую тьму)? Блестящие черные губы на лесном мху. У каждой пиявки два сердца. Две пиявки соединяют свои чувствительные передние присоски и склеиваются боками. Эти губы пульсируют, сгибаются и разгибаются, размягчаясь, тая и капая. Покрытая слизью кожа пиявок как будто стремится растворить любую поверхность, с которой соприкасается, поэтому когда пиявка вытягивается рядом с другой пиявкой, граница между ними – просто представьте – смягчается, разжижается, а потом – правда ведь? – исчезает. Чем кусаются пиявки – не тем же ли самым, чем спариваются?
Посмотрев на пиявок, распластавшихся парами и крестиками на мху, напишите где-нибудь ХХ: знак двух поцелуев в конце сообщения. Так еще обозначают женскую хромосому, но не у пиявок. Что успеет вывести рука, прежде чем в голове родится мысль: а что мы этими крестиками зачеркиваем?
Пиявки гермафродиты. Но не все сразу. В начале жизни у них два набора гениталий, но развиваются они не параллельно, а одни за другими. В начале жизни пиявка мужского пола, потом она переходит в женский. Момент переключения: женская особь поглощает внутреннего самца. А может, этот процесс не похож на борьбу или пожирание жертвы – скорее, мягкая сдача, отступление.
Почему первый импульс, импульс бессознательный, был к вычитанию – считать эти значки поцелуев зачеркиванием? Х – это ведь еще и знак умножения. Х напоминает накладывание швов крестиком: ХХ – латание того, что было болезненно вскрыто. Есть ощущение, что пиявки, извивающиеся в горах Данденонг, к этому как-то причастны. Тонкая грань между нанесением раны и исцелением, а еще ее преодолением. (ХХХ на бутылочке: лекарство, алкоголь или яд?) Наблюдая за пиявками, никак не можешь понять, то ли они высасывают друг у друга кровь, то ли совокупляются – и тут на смену замешательству приходит удивление. Они множат число пиявок или уменьшают? Мне так хотелось к ним прикоснуться, прервать их объятья. Но я этого не сделала, потому что знала, что это опасно. Пиявка за себя постоит – может забраться в ноздрю или под веко. Будет очень неприятно.
У Фрейда в какой-то момент лечилась 30-летняя пациентка, «весьма красивая и привлекательная», как он сам пишет. Она обратилась к знаменитому психоаналитику, потому что ей слышались какие-то щелчки или клацание, источник которого она не могла объяснить. Она поведала такую историю: у нее появился новый любовник, и как-то днем, лежа обнаженной на диване в его «холостяцких покоях», она встрепенулась, услышав щелчок фотоаппарата – он как будто доносился с той стороны, где стоял его письменный стол.
Позже она пришла к выводу, что за шторой, висевшей позади стола, скрывался сообщник (или сообщники), которых он нанял, чтобы они сфотографировали ее обнаженной в его частных покоях. Женщина услышала щелчок затвора, и любовник превратился для нее в преследователя. Она убежала (так и не отдернув штору) и потом стала слать ему длинные, полные упреков письма. Мужчина отверг обвинение – никакого вуайера там не было! Однако эта мысль завладела ею настолько, что переросла в наваждение. Что это был за непристойный фотограф, сговорившийся с ее любовником? Был ли и он ее поклонником, или ему было стыдно? Стыдно за нее, как она опасалась. Не выглядела ли она вульгарно на этой фотографии? Были ли у нее разведены ноги? Хотел ли ее любовник показать эту фотографию кому-то еще или сразу многим? Может, он собирался наслаждаться снимком единолично и держать его в ящике или вставить в проложенный пергаментными листами альбом (возможно, вместе с фотографиями других женщин)?
По мнению Фрейда, эта женщина ни слова не говорит о том, чего боится: ей страшно, что она оказалась похотливой или стала предметом чужой похоти. Похотливым (lecherous) называют того, кто напористо предъявляет свои сексуальные желания. Развратник (lecher) – человек, предающийся похоти, невоздержанности и, как пишет словарь Уэбстера, человек ненасытный, распущенный, ведущий жизнь паразита. Женская форма этого слова lechiere или lickestre дословно значит «женщина, которая лижет (licks)». Распутная. При этом в английском языке прочные негативные коннотации есть только у мужской формы – lecher. Она связана с непреодолимым вожделением, избыточной и неуместной страстью. В современном смысле развратник – это извращенец, жаждущий заглянуть под каждую юбку, но также и потребитель, который лапает, вынюхивает, высасывает – как пиявка (leech).
Диагноз Фрейда преображает фотографа за шторой в галлюцинацию: там таился даже не фотограф и вовсе не мужчина, а женщина, следящая за другими женщинами, суррогат матери пациентки. Эта галлюцинация со сменой пола, решил доктор, была лишь экстернализацией подавленных лесбийских влечений пациентки.
Положим, с этим мы справились (хоть и не без некоторого раздражения!). Но как быть со звуком, со щелчком? А это был не звук, пишет Фрейд, а лишь восприятие внутреннего шума. Пациентка приняла за звук свои физические реакции. Почему? У нее были чувства, которые она не могла реализовать физически, – ощущение возбуждения в треугольнике с участием любовника и воображаемого вуайера. Звуком щелчка на самом деле было «ощущение покалывания или пульсации в ее клиторе», – пишет Фрейд. То есть щелчок был внутри. Фотоаппарат тоже. Фотоаппаратом был ее клитор.
Таким образом Фрейд сделал важное открытие: нет ничего более интроспективного, чем эксгибиционизм.
Однако меня всегда интересовало, какую роль в этой симптомологии играет письменный стол. То, что звук шел со стороны стола, не кажется незначительной деталью. Стол, эта твердая холодная поверхность, на которой любовник этой женщины писал ей любовные письма, подписывал и запечатывал их ХХ, – не могло такого не быть хоть до, хоть после ссоры, если ему нужно было привлечь ее или успокоить. (Один Х для того Я, который сочиняет письмо, другой Х для того Я, который хочет того, чего он хочет на диване, – разница между ними может быть как большой, так и маленькой.)
А может, он подписывался одним Х – взамен своего настоящего имени. Такой Х – это и стирание, самоустранение (Х может относиться к кому угодно, если письмо кто-нибудь перехватит), и одновременно знак высшей близости. Чьи желания раскручивались по оси этого Х? Женщина, должно быть, знала чьи, раз поклонник считал себя исключительным, единственным Х в ее почтовом ящике.
Напишите Х ручкой на бумаге: эти чирк-чирк похожи на щелчок. Напишите прямо сейчас. А потом отойдите ненадолго в другой конец комнаты и прислушайтесь.
Фотограф за шторой доставляет психологические мучения: то ли он там есть, то ли его нет. Пиявки мучают так же. Они кусали меня дважды – во всяком случае, двух я видела. Первая – когда я была подростком, вторая – в прошлом году. Куда больше пиявок были воображаемыми, этих впившихся в меня фантомных пиявок я искала на коже с зеркальцем в руках, возвратившись из леса. Первая пиявка присосалась к подмышке, когда я купалась в безымянном ручье в Уолполе, штат Западная Австралия. Холодная вода цвета кока-колы. Если ты можешь смириться с укусом пиявки – в самом что ни на есть экзистенциальном смысле, – то вообще-то он безболезненный. Ее не нужно снимать с кожи, пока она не насытится, нельзя ни солить, ни прижигать сигаретой, потому что тогда она может отрыгнуть из желудка токсичную жидкость, что приведет к воспалению. Лучше переждать. Перед тем как отпасть, уолполская пиявка стала большой и плотной, как фига. Она соскользнула на землю. Я долго смотрела на эту пиявку. Она ушла, неся в себе мою кровь, а я сидела на берегу, не смея зайти в воду. Я никому об этом не рассказала из чувства брезгливости. Где начинается и кончается тело? В юности я часто задавала себе этот вопрос, и ответы порой были связаны с удовольствием, а порой с паранойей.
Про вторую пиявку рассказывать не буду.
Ладно, так и быть. Вторая пиявка была малюсенькой. Она заползла по шершавой коре циатеи, на которую я опиралась спиной, и присосалась к бедру. Я сбила ее раньше, чем в голове прозвучало слово «пиявка», раньше, чем я поняла, что это (когда опознаешь ее, ощущаешь какой-то эволюционный ужас). Потом я попросила мужчину, с которым была, чтобы он прекратил, и увидела на его груди две красные полосы от моей помады, как две пылающие пиявки. Уже смеркалось. Мне нужно было, чтобы он осмотрел меня всю в поисках других пиявок – пиявок, которых я не чувствовала, но от которых, я была в этом уверена, не укрылся ни сантиметр наших тел, как не укрылись они от взглядов туристов, привидевшихся мне в эротической фантазии несколько минут назад, – а может, и правда они там были на тропинке с фотоаппаратами наперевес и жарким от похоти дыханием.
Теперь я и слышу, и не слышу эти тихие щелчки. Может, это кузнечики, может, лопаются перезревшие стручки. Может, это предчувствие письма, которое мне хочется написать и которое я мысленно сочиняю. А может, это те птицы, которые разбивают раковины улиток за один-два удара о камешек. Пиявка сама по себе шума не производит, ведь она всего лишь скобка, одна из двух губ, всегда открытая, всегда жаждущая еще.
В начале романа Лорен Грофф «Судьбы и фурии» главная героиня, Матильда, рассказывает мужчине, за которого только что вышла замуж, о своем детстве в пенсильванской деревне – таком одиноком и безрадостном, что она посадила себе пиявку на внутреннюю сторону бедра и прожила с ней неделю – просто из жажды приобрести тайного союзника.
Много лет спустя ее муж-драматург пересказывает эту историю как свою собственную – якобы в детстве, во Флориде, у него на бедре жила пиявка. Это пересаживание пиявок происходит во время радиоинтервью. Драматург рассказывает эту историю в качестве ключевого мифа своей творческой жизни. В годы, проведенные у источающих миазмы болот, он был так одинок и неприкаян, ему так не хватало теплых чувств, что он обратил их на отвратительную, скользкую пиявку. Интервьюер сначала приходит в шок, а потом умиляется.
После передачи Матильда устраивает мужу сцену. Она говорит, что он украл ее историю, чтобы приукрасить собственное детство: «Это мое одиночество, а не твое». Но драматург настаивает, что так все и было, даже тело его это помнит. («Он чувствовал горячую грязь у себя на ногах и как ужас сменяется какой-то нежностью, когда он находит маленькую черную пиявку».) Матильда приходит в ярость – я бы тоже пришла. Как можно присвоить себе то, что случилось с ней, как можно выдать пережитое другим за свое? Как долго он прятал чужую пиявку в своих воспоминаниях? «Дело даже не в том, что ты украл мою историю, – сетует она, – ты украл мою подружку».
Может ли пиявка быть другом? Что хуже – украсть историю или друга?
Угнездившуюся на ней подружку Матильда приняла с таким радушием, потому что та высасывала из нее не только кровь, но и одиночество. Но пиявка совсем не похожа на домашнего питомца – она недружелюбна, у нее нет лица, она паразит: она лишь углубляет одиночество Матильды. В Пенсильвании до нее настолько нет никому дела, что ее даже не осматривают на предмет пиявок. «Пиявка» – это и одушевленная форма ее эмоциональной заброшенности (способ вывести боль наружу, чтобы взять свою печаль под контроль), и в то же время неизбывное напоминание о том, что она никому-никому не нужна.
Расположение пиявки на теле тоже о многом говорит. Пиявка, угнездившаяся в складке на внутренней стороне бедра – «так рядом с самым важным», что «она трепетала», – одновременно защищает Матильду от прикосновений других и подчеркивает, как ей хочется этих прикосновений.
Набухающая от крови пиявка в романе «Судьбы и фурии» – очень фрейдистский, йонический мотив. Это аутоэротизм, опосредованный животным. Рана, которая утешает. Отдаться на съедение пиявке – значит страдать от одиночества и в то же время оказаться в очень интимной компании.
Грофф изображает похищение истории Матильды мужем-драматургом как жестокое и неправильное. Но еще хуже его вялые оправдания, когда он понимает, что его жена имела право на это воспоминание, что пиявка – важная часть личной истории Матильды. «Ну, это же всего лишь пиявка, – пренебрежительно говорит драматург. – Это история с пиявкой». То есть он дважды паразитирует на истории Матильды. Сначала он высасывает из пиявки эмоцию и подпитывает ею миф о собственном детстве (выдает одиночество Матильды за свое собственное). А потом он делает вид, что пиявка – ничего не значащий символ, что весь рассказ про нее пустяк, тем самым сообщая Матильде, что она одинока и в своем замужестве, поскольку не смогла донести до него значимость этой пиявки – так, чтобы он не посмел до нее дотронуться, не говоря уже о том, чтобы присвоить.
Мнемонический вампиризм драматурга кончается кровью на простыне. В самом конце интервью он рассказывает, что во сне придавил пиявку и она лопнула (предвестие менструации или болезненной брачной ночи). «Крови было так много, что он почувствовал себя виноватым в убийстве». Но ведь он и убил! Убил детство своей жены, отняв у нее воспоминания и раны, присвоил их и пересадил в свое тело.
Грофф, как и мы, знает, что пиявки – древние, мрачные, жреческие, мощные и хаотические создания. Через вену хозяина пиявка может наполниться его чувством. Пиявки – это порча, проклятие, заговор. Как сказано в Притчах 30:15: «У пиявки две дочери. “Дай! – кричат они. – Дай!”»1. Дай, дай. Пиявка корыстна. Пиявка плодовита.
Однако в чем-то я могу понять и драматурга. Когда говоришь о пиявках, начинаешь чувствовать их на себе. Раздражает ужасно. «Сочувствую», – говорят нам иногда в утешение, но как такое возможно? Как может чувство перебраться из одного человека в другого и где оно располагается? Рассказ о пиявках живет не только в голове, но и в теле. В этом его магия. Если писать о пиявках и рассказывать о них истории, в какой-то момент можно почувствовать ее прикосновение, ощутить ее влажный след, уловить покалывание, зуд. То за ухом, то под коленом. Когда слушаешь или читаешь рассказы о пиявках, остается не столько информация, сколько ощущение. Хочется передернуть плечами. Однако реальная пиявка порождает множество воображаемых.
Я уже говорила, что пиявки кусали меня дважды: первый раз – в отрочестве, второй раз – в прошлом году. Надрезы, которые пиявка оставляет на коже, не похожи ни на крестики, ни на штопку. Если к ним присмотреться, замечаешь, что они больше похожи на букву Y. Кожа вокруг укуса темнеет, поэтому шрам иногда сравнивают с логотипом «мерседеса»: кружок с трехконечной звездой в форме буквы Y в центре. Но пиявки, которые присосались ко мне, были не первыми в моей жизни. Свою первую пиявку я зачерпнула вместе с водой (околдованная, зачарованная, привороженная) из озера Хердсман.
Когда я училась в школе, кондиционеров в классах не было, поэтому иной раз на пике летней жары, в самые невыносимые февральские дни, когда ветра не бывает вообще, учителя велели нам опорожнить лотки для книг и тетрадок, лежавшие у нас на партах, и выдвигаться под их руководством к лежащему по другую сторону шоссе тенистому берегу. Там начиналось озеро Хердсман, последнее из нескольких связанных между собой водоемов, которыми некогда пестрело все побережье. Болота на самом деле. Некоторые из них осушили под застройку – осталось лишь песчаное дно, зловещее в своей зыбкости. Иногда из земли поднимался какой-то хтонический поток, чтобы вернуть в свои владения почтовое отделение или четырехугольник местного колледжа, асфальт проседал вниз, как будто на него приземлилось что-то тяжелое, а потом улетело во мраке ночи. Хердсман – единственное пресное озеро, которое решили сохранить как природный заповедник.
Во время этих экскурсий мокрые от пота волосы липли ко лбу. Отводя в сторону пушистые метелки камышей, учителя зачерпывали нам в лотки немного воды. В жару озеро кишело жизнью; испаряясь, вода уплотняла микрофауну. Беспозвоночные, все еще мешкающие в ранних стадиях своего жизненного цикла, уже ощущали всю невыносимость солнечных лучей, которые собирала на себе линза озерной глади.
Потом мы ложились на живот в негустой тени западноавстралийских миртов и копались пластиковыми ложками в осевшем на дне лотков иле. Водные жуки и гребляки проносились над нашими лотками, как кометы. В зеленовато-желтых водорослях пощелкивали личинки стрекоз и клопов-охотников – невзрачные отпрыски блистательных родителей, атакующих с бреющего полета водную гладь озера. Если повезет, можно было увидеть, как хищники выслеживают жертву величиной с запятую. Личинки выбрасывают вперед свои маски-челюсти. Просеивают добычу. Личинок комаров, до сих пор помню, называют еще мотылем. Головастики ставят подножки скачущим над ними водомеркам. Внизу крошечные, полупрозрачные, как лощеная бумага, улитки корябают что-то на илистом грунте – их непостижимый курсив похож на почерк какого-нибудь весьма благородного предка, грешившего, однако, пристрастием к опиуму.
Мы нависали над этими мирами, как боги или таинственные спутники. Нам нравилось зачерпнуть всю эту живность из озера и, приблизив к лицу, разглядывать, спрашивая учителей, как кто называется.
Так можно было проваляться весь вечер – вслушиваясь в какофонию цикадного стрекота, лениво пожевывая деревянный замочек на свисающем с панамы шнурке. Сквозь осоку пробивались плети дынь, явно дезертировавших с огородов, на которых здесь в 1930-е годы пытались (безуспешно) выращивать фрукты и овощи на продажу. Оттого, что озерная гладь была затянута пленкой переливавшихся на солнце стоков близлежащей фабрики, место не казалось нам менее диким. Типичный для окрестностей австралийских городов загрязненный водоем: дети постарше рассказывали нам, что центральная часть болот завалена украденными из супермаркетов тележками. Кроме того, ходили слухи, что где-то в болотах стоит прекрасная статуя; «богиню мира и изобилия» сняли со здания городского банка, и теперь ее греческие черты покрылись зеленой патиной и утиным пометом.
Легендами о сотворении мира и прочими связанными с озером мифами коренных народов мы на этих экскурсиях не занимались, разве что учителя время от времени повторяли: раньше люди собирались в этих местах для поедания гилги и ябби – это такие ракообразные. Что это были за люди, нам тогда не рассказывали. Сейчас это место иногда называют Ньокенбора, хотя это наименование относится ко всей этой заболоченной области, а озеро – лишь то, что от нее осталось. Господства Ньокенбора над этим местом не отменяет даже то, что находящаяся под его властью территория почти полностью покрылась асфальтом. Знающие люди говорят, что стоит только миновать опоясывающие это место шоссе, развязки и парковки, и ты уже в Ньокенбора. Вокруг громыхают прилегающие к озеру фабрики, склады, типографии и автомастерские, но ты все равно находишься в не сократившихся ни на пядь суверенных владениях Ньокенбора.
Сегодня жара неимоверная, и из полузабытья меня возвращает пиявка; притяжение крошечной черной дыры. Вешка для памяти. Пиявка, бьющаяся в углу моего лотка, моментально привлекает внимание. Такой черный как уголь кушачок; плоская, прищипленная с обеих концов, как оби на кимоно. Можно было бы обозвать ее червяком, если бы не гироскопизм ее локомоции. Пиявка колыхалась, как лента в руках крошечного гимнаста, грозящего ей погибелью. Она взбиралась на стенки лотка и резко вскидывалась вверх. В отличие от прочей попавшей в лоток живности, пиявка, похоже, знала, что попалась. Знала и сопротивлялась.
Я подчерпнула ее своей одноразовой ложкой и поднесла к лицу, чтобы рассмотреть как следует. Пиявка перестала исступленно сворачиваться в кольца и вытянулась из воды, чтобы со мной познакомиться. Блестящая присоска колыхалась в воздухе, свернувшись в трубочку, узкую, как стрелка спидометра. Вот оно, первое животное, которое ласково, не робея, интересуется моим существованием. Делает такие движения, как будто пытается ко мне прикоснуться.
Учительница выбила ложку у меня из рук и начала топтать ногой там, куда она упала. Все, что там было, – и пластиковое, и органическое – оказалось раздавленным на мелкие кусочки.
Быть может, пиявка кажется нам такой жуткой именно потому, что намекает: у нас внутри накопился какой-то избыток или мог накопиться. Избыток чего? Болезненности. Мертвечины в жизни. Немощи. Или страсти. Проглоченная буря навязчивых чувств и надоедливых мыслей. (Эта «злополучная болезненная идея», как называл пагубное заблуждение фрейдовской пациентки ее соблазнитель.) Падая на толстую ткань, капля крови расползается в крестообразное пятно – едва заметный обряд. Пиявка – знак тела разомкнутого, открывающегося вовне. Своего рода катарсис или очищение, порыв изгнать из себя то, чего уже не удержишь. Если взглянуть на них в этом смысле, пиявки – аватар того, насколько запутанным может стать наше внутреннее «я», одержимое повторяющимися без конца образами и гоняющее свои расстройства по кругу кровообращения.
Пиявка предвещает: рано или поздно ты перельешься через край. Ты раскроешься хотя бы щелочкою, как цветок. Или тебя раскроют.
Понятие об очистительной пиявке уходит корнями в медицину, ну или мне так показалось. Я довольно много читаю о пиявках (не находя пока никаких подтверждений наличию у них голосовых связок). В Европе Нового времени пиявки служили не целям устрашения, а целям гигиены. Как выясняется, их так много отлавливали для лечебного кровопускания, что само их существование в дикой природе оказалось под угрозой. К концу XIX века цена на свежих пиявок подскочила настолько, что врачи стали срезать кончик с тех, что у них уже имелись, чтобы получить возможность почти бесконечного применения этих дорогостоящих животных: так они кормились, не насыщаясь, потому что еда просто проходила сквозь них. (В нормальных условиях наперстка высосанной крови пиявке хватает на год.) Врачи и аптекари держали своих пиявок-пленниц в затейливых глиняных горшках с позолотой и пунктиром отверстий для воздуха. Сегодня эти сосуды – ценнейший антиквариат. Несколько образчиков выставлены в лондонских музеях. Я их видела. Живых пиявок в них, конечно же, нет.
В былые времена люди, зарабатывавшие сбором пиявок, подвергали себя немалым опасностям, чтобы наполнить эти сосуды новыми представителями все убывающей популяции для нужд амбулаторий и больниц. Чтобы привлечь пиявок, эти люди бродили, раздевшись чуть ли не донага, по трясинам и топям, а те впивались им в ноги и туловища, награждая их вдобавок бактериальными болезнями, передающимися через кровь (пиявка не только проводит внешнее вовнутрь, но и внутреннее вовне). Сборщики пиявок опустошали природу, истощая в процессе самих себя. К концу жизни они хирели, чахли и покрывались безобразными воспаленными пятнами на месте укусов. В 1910 году Hirudo medicinalis – пиявку медицинскую – провозгласили на Британских островах вымершим видом (слишком рано: вид сохранился на укромных болотах и в немногих особо мутных садовых прудах).
По мере того как национальные запасы диких пиявок в Великобритании начали сходить на нет, стала расти международная торговля. Болота и топи по всей Европе стали с переменным успехом превращать в пиявочные фермы; их обустраивали в Швеции, Пруссии и Венгрии, в Алжире и Марселе (особо ценилась жирная муррейская пиявка с берегов крупнейшей в Австралии реки Муррей). При перевозке по морю пиявок подкармливали бычьей кровью и держали в специальных «переносных болотах» – глиняных резервуарах, наполненных комьями влажной земли; пиявки, впрочем, из этих резервуаров часто сбегали, чтобы подкормиться на членах корабельной команды. Существовало пиявочное пиратство, пиявочное браконьерство. Норвежцы воровали пиявок у шведов. Немцы контрабандой возили их из России.
Из всех этих историй самая для меня значимая связана с пиявочной фермой, действовавшей во Франции в начале XIX века. Пиявочная ферма выглядела в тот период так: ряды мелких, плоских бассейнов, через которые каждый день прогоняли лошадей, коров и ослов, предварительно надрезав им ноги ножом. (Пиявки, может, и не производят никаких звуков, различимых для нашего слуха, но лошади-то уж точно ревели.) Один предприимчивый фермер, М. Борн (имя его история не сохранила), управлял французской фермой, куда по ночам повадились ходить воры. Поэтому он построил в самом центре фермы маяк и разместил на нем вооруженную охрану.
Я так и вижу эту башню – давно уже разобранную или обрушившуюся под напором ветра – и ее фонарь, обводивший своим лучом лежащие вокруг пруды. Часовые с ружьями наперевес, их тени, мечущиеся по световой камере маяка, их руки, вцепившиеся в обледенелые перила снаружи. Они ждут, тихонько поправляя на плече свои ружья и прислушиваясь, не проник ли на ферму какой-нибудь похититель пиявок. Можно ли придумать проект более готический? Нести вахту над этими крохотными раскупорщиками значило стоять в окружении, быть физически ими облепленными, даже притом что охранники должны были противостоять угрозе человеческой, хозяйственной, стремящейся укрыться от гуляющего по всей ферме луча маяка. Интересно, они тоже осматривали друг друга на предмет пиявок, которые могли к ним присосаться, пока они шли через ферму на свою ночную, мрачную во всех смыслах службу?
Пиявки не совершают спасительной работы по деконструкции мертвого, как грибы и черви; пиявки питаются живым. Быть поглощаемым пиявками – значит быть живым, одушевленным, пусть это и может напомнить о том, что ты оказался чьей-то добычей, а значит, уязвим и смертен. Пиявка – memento mori, даже если в ритме ее пульсации мне слышится: жива, жива, жива, все еще жива.
Биологи рассекают пиявок, пойманных на границах вьетнамских тропических джунглей, в поисках доказательств существования животных, которых никто никогда не видел. Пиявки несут в себе кровь, свидетельствующую, что где-то в сердце этих непролазных джунглей бьются и трепыхаются загадочные, редкие млекопитающие. Хорьковые барсуки, пугливые полосатые зайцы, а также существо, именуемое чыонгшонским мунтжаком. Это вид оленя размером не больше кошки, не вполне понятного цвета – непонятного потому, что его единственным изображением является нечеткая фотография, сделанная фотоловушкой. Обнаруженная в пиявках ДНК свидетельствует как о том, что эти странные звери действительно существуют, так и о том, в какой опасности находится их популяция, разбросанная по редким клочкам непрерывно сокращающейся естественной среды обитания. Вполне возможно, что чыонгшонский мунтжак исчезнет с лица земли раньше, чем ученым удастся его увидеть.
Если пиявки поют, как птицы, или щелкают, производя тот же звук, что и затвор фотоаппарата, то люди в большинстве своем, похоже, лишены способности их расслышать. Можно сказать, что единственным способом сообщения между нашими видами является движение. Как медленно движутся пиявки, как они извиваются и скручиваются: если вы это видели, вы согласитесь, что на червей они совершенно не похожи, хотя технически пиявки – кольчатые черви, аннелиды. Колечки гусениц тоже редко так движутся – они предпочитают проходить волной по глади листа. Дождевые черви врезаются в землю спиралью – с приятным на вид, решительным скручиванием. Пиявку отличает ее отвратительная, жутковатая моторика.
Сначала О ее присоски (по размеру не больше того О, которое вы видите на этой странице) вытягивается, как будто втягивая в себя воздух. Потом – когда присоска достигает какой-либо поверхности, через которую пиявка пытается перешагнуть, – она подтягивает зад, ужимаясь до перевернутой U и образуя петлю. Так пиявка передвигается, когда никуда не спешит. Гласная за гласной. Как игрушка-слинки: разворачивается и складывается, разворачивается и складывается. Мне никогда не попадался человек, которого не вывело бы из себя спазматическое движение пиявки.
Какие недоступные для наших чувств порывы заставляют пиявку двигаться сквозь толщу вселенной? Насколько восприимчивы они к перепадам света, запахам, вибрациям, влечениям? Может ли в них проснуться сочувствие к другим пиявкам? Проследить за их чуждой внутренней жизнью невозможно, хотя как раз то, что у пиявки внутри, может оказаться самым близким: нами самими. Кровь.
Имея все это в виду, я на самом деле не удивилась, когда узнала, что в былые времена пиявка рассматривалась как своего рода технология предсказания будущего – как минимум будущего, вершащегося в небе. То, что от пиявок ждали прогноза погоды, вполне соответствует их магической ауре. В 1850 году британский врач Джордж Мерриуэтер пришел к убеждению, что медицинские пиявки, хранящиеся у него в амбулатории в городке Уитби, способны предсказывать атмосферные потрясения, то есть бури, «не путем членораздельного высказывания пророческих сообщений», как он выражался, а «своего рода жестикуляцией». Мерриуэтер. Знаменательно уже его имя: Веселопогодный, Распогодившийся. Его смущало, как вели себя пиявки, когда в амбулатории никого не было. Несмотря на то что, будучи отцепленными от пациентов, они сидели каждая в своем сосуде, их движения казались скоординированными. Он подозревал, что телодвижения, совершаемые этими лечебными пиявками, выдают некую поддающуюся выражению и расшифровке восприимчивость. Со временем доктор уверовал, что, карабкаясь вверх по стенкам своих сосудов, пиявки заблаговременно извещают о плохой погоде. Пиявки оказались не только орудием врачевания, но и метеорологическим инструментом. Посредством пиявок записывала себя погода.
Джордж Мерриуэтер, как и Матильда в «Судьбах и фуриях», считал, что с пиявками можно подружиться. Он называл их своими «маленькими товарищами». Эти «способные к проявлениям привязанности» существа стали для него «коллегией философских советников». Он держал пиявок не в глиняных, а в стеклянных сосудах – чтобы они могли видеть друг друга и легче «переносили тяготы одиночного заключения» (при этом Мерриуэтер считал, что пиявки, будучи гермафродитами, «способны жить в одиночестве»: жестокая ошибка). Пиявки были не только его ассистентами, они были всецело ему преданы. «Они ни разу не попытались меня укусить, – уверял он. – Но некоторые из них не раз начинали элегантно извиваться, стоило мне к ним подойти; думаю, что так они выражают радость от лицезрения моей персоны». Вполне возможно, что так оно и было: врач был для них способом получить пропитание.
Гипотеза Мерриуэтера по поводу вызывающего дождь танца пиявок сводилась к следующему: забираться вверх по стенкам аптекарских банок и цепляться за крышки и пробки извивающихся пиявок заставляли «ганлионарные инстинкты», влекущие их к ионам теплового электромагнетизма, восходящим в пока еще не омраченном тучами небе. Он пришел к заключению, что волнение пиявок объясняется характерным для всех сосущих побуждением выкачивать излучение из «безбрежного океана воздуха», следуя за электрическими потоками, которые в преддверии дождя устремляются вверх в космическое пространство. Пиявки нестабильны в электрическом плане – это и делало их восприимчивыми к бурям. Таким образом они оказывались связанными с верхними эшелонами атмосферы, доходящими чуть не до самых звезд. Пиявки представлялись Мерриуэтеру некими живыми батарейками, несущими заряд, который заставляет их улавливать из воздуха и концентрировать на себе свободную энергию, а потом отдавать ее земле. В восходящем движении hirudo medicinalis, его заключенных в банки сотрудников или хирургических инструментов, Мерриуэтер увидел кинетический потенциал, способный привести в движение его изобретение и возвестить о приходе погодных систем, неразличимых для человека. Если ему удастся взять под контроль и усилить метеорологический телесный язык пиявок, у него в руках будет инструмент, способный предчувствовать и стихийное бедствие, и легкий дождик. Опираясь на ощущения животных, он научится предсказывать погоду. То есть создаст пиявочный барометр.
Изобретение Мерриуэтера утрачено или уничтожено. Были созданы по меньшей мере три реконструкции, существующие и по сей день: две в американских коллекциях, одна выставлена в Норт-Йоркшире. Сам он называл этот аппарат «Предсказатель бурь, или Атмосферический электромагнитный телеграф, приводимый в движение животным инстинктом». Ввиду того, что сохранившейся до наших дней модели у нас перед глазами нет, попытаемся визуализировать этот предсказатель бурь – животный прибор, маленький санаторий пиявочных предчувствий.
Представьте себе ярмарочную карусель размером с проигрыватель. Сделана она из латуни, серебра и полированного красного дерева. Затейливую, устремленную вверх крышу венчает шпиль высотой чуть больше метра – нечто вроде маяка в миниатюре. На острие шпиля – граненый золоченый купол. Он сделан в духе архитектуры Великих Моголов и «увенчан ростком британского дуба». Со сверкающего золотом купола спускаются, как ожерелья, золотые цепи – их двенадцать, – и, пропущенные через филигранный гребень (карниз в форме диска, установленный над основной платформой устройства), они свисают, образуя нечто вроде островерхого балдахина, который идет в обычной карусели от ее оси к периметру, образуя навес над людьми, сидящими на лошадках. Свисающие с гребня цепи проходят сквозь пробки двенадцати бутылок, помещенных в этом приборе на место раскрашенных пони. Внутри каждой бутылки сидит пиявка, искрящаяся на свету, как повидло. На дне бутылок – влага, буквально несколько капель дождевой воды: без этого у пиявок быстро наступает обезвоживание.
Присмотревшись внимательно, мы обнаружим в горлышке каждой бутылки кусочек китового уса: он помещен сбоку наподобие балки и пропущен через одно из звеньев цепи, свободно ходящей через проделанное в центре пробки отверстие. Цепь длиннее, чем нужно – сантиметра два-три болтаются внутри бутылки. Основной механизм предсказателя устроен просто: когда пиявка в бутылке пытается выдавить пробку или прилепиться к ней снизу, китовый ус, свободно балансирующий на цепи в бутылочном горлышке, теряет равновесие и падает, дергая за цепь. Отверстие в пробке слишком узкое, пиявка пролезть через него не может, но цепь внутри этой дырки ходит туда-сюда. Чтобы внутренняя поверхность бутылочного горлышка не пачкалась и оставалась гладкой, Мерриуэтер покрыл ее лаком – смолистым выделением каких-то жуков, которые производят клейкую массу, сбиваясь в стаи в процессе размножения. Мерриуэтер протирал бутылки маленькой щеточкой из беличьего или заячьего меха. Анималистические комплектующие.
Скрытым от наших глаз остается помещенный внутри купола и связанный с цепями колокольчик. Купол – это на самом деле колокольня, а на конце каждой цепи закреплен молоточек. Пиявки, взбирающиеся вверх по горлышкам своих бутылок – предположительно под воздействием собирающихся на небе туч, – приводят в движение тросики, и закрепленные на них молоточки начинают бить в колокол, превращая «жестикуляцию» пиявок в «пророческие сообщения»; «гудящий набат» ненастья.
Врач ходатайствовал о возможности представить свой предсказатель бурь на Всемирной выставке 1851 года в Хрустальном дворце, возведенном по этому случаю в лондонском Гайд-парке, – на этой громадной витрине империи, новых технологий и назойливых артефактов. В знак почтения к империи (и откровенно повышая таким образом шансы на добрый прием своего изобретения со стороны кураторов) Мерриуэтер отразил в облике предсказателя бурь североиндийские влияния, заметные и в архитектуре Хрустального дворца. Предсказатель получился у него mise en abyme, миниатюрной копией призматического великолепия дворца. Свою цель он видел в том, чтобы предсказатель, широко распространившись по свету, стал своего рода данью гению Хрустального дворца и мерилом «чудес и судорог природы». Мерриуэтеру уже виделось, как по всей береговой линии Британских островов устанавливают многочисленные предсказатели, приводимые в движение бесчисленными пиявками. Основной механизм, согласно его предложению, можно было увязать с генеральной инфраструктурой. Мерриуэтер рассматривал возможность переоснащения собора Св. Павла, с тем чтобы его пиявки могли приводить в движение громадные колокола собора и предупреждать о надвигающейся непогоде весь Лондон.
Мерриуэтер был настолько уверен в необычайной значимости своего изобретения, что заранее сочинил для себя эпитафию, в которой превозносил до небес свое радение о моряках всего мира, теперь надежно защищенных его пиявочным барометром от страха перед штормом. Одним словом, он глубоко заблуждался. Но, как это часто случалось с научными изысканиями в XX веке, Мерриуэтер не готов был отказаться от своей безосновательной веры в сверхъестественные сенсорные способности пиявок – он полагал, что ему нужно просто продолжать испытания своего инструмента, накопить побольше данных, выдвинуть более смелые гипотезы. Насколько этому способствовала фамилия, предвосхитившая его одержимость штормами? Ведь человек с фамилией «Веселопогодный», казалось бы, просто не мог не совершить революции в метеорологии.
Запрыгал ли он от счастья, получив извещение, что его предсказатель бурь попал в экспозицию Всемирной выставки наряду с первым в мире гидравлическим прессом, первыми фотоаппаратами и дагеротипами, пожарным насосом, моделью плавучей церкви, калейдоскопом, составленным из сотен чучел колибри, и ножом multum in parvo, заключавшим в себе больше двухсот лезвий? Сжимал ли он в кулаки вспотевшие вдруг ладони? Попытайтесь представить себе. Быть может, и вам привидятся сулящие немалую прибыль перспективы, блеснувшие, как лезвие на солнце, перед глазами Мерриуэтера.
Предсказатель бурь в чем-то похож на известные нам объекты, которые даже и сегодня неизменно пленяют воображение немалого числа людей. Напольные часы за стеклом в старинных домах; латунные механизмы доставшихся по наследству музыкальных шкатулок (которые нужно сначала отомкнуть особым ключиком); ориентальные миниатюры в прозе Стивена Миллхаузера; человекоподобные автоматоны, оснащенные гирями, трансмиссиями и подъемными блоками. Мне лично на ум приходит «Рисующий мальчик» работы братьев Майарде 1800 года – кукла с лицом арлекина, едва не сгоревшая дотла при пожаре: под воздействием разжимающихся пружин она рисует все новых и новых пухлых, слегка расхлябанных купидонов и пишет сразу на двух языках горестные вирши от лица опаленного любовью сердца. Предсказатель подобен этим диковинкам в том, что представляет собой попытку заключить нечто неизъяснимое и бесконечное – время, искусство, литературу, любовь или погоду – внутрь аппарата, обладающего понятным устройством и коммерческим потенциалом.
Глядя на извивающихся пиявок, Мерриуэтер читал в их движениях электрическое предвидение ливня, зарождение молнии или переход всей атмосферы в режим бури. Однако, как показывают его записи об испытаниях прототипа на протяжении всего 1850 года, несмотря на все его публичные заявления и убежденность в своей правоте, пиявки оказались неспособными надежно предсказывать место и время надвигающегося шторма. Быть может, пиявки регистрировали такие цвета облаков, какие не покажет даже постепенно заживающий ушиб; возможно, они улавливали неведомые нам запахи или реагировали на неразличимые для человеческого глаза конфигурации яркости в атмосфере. Как бы там ни было, внутри предсказателя бурь они, похоже, перемещались как попало, звоня в колокольчик по своей пиявочной прихоти.
Вместо того чтобы отказаться от своей гипотезы или как-то ее модифицировать – или хотя бы привлечь к эксперименту другую бригаду пиявок – Мерриуэтер стоял на своем. Он стал искать новые объяснения полученным данным, пытаясь обнаружить источник деятельности hirudo medicinalis в бурях, которые случатся несколько дней и даже недель спустя. Он начал приписывать своим пиявкам едва ли не абсолютную чувствительность не только к электрическому потенциалу штормов, бушующих в отдаленных зонах (тогда, как и сейчас, где-то в Европе всегда шел дождь), но и к волнениям геологического и астрономического свойства. «Я был абсолютно уверен, что последуют сообщения о метеорах», – записал он, когда, несмотря на маниакальную устремленность пиявок к горлышкам своих бутылок, в небе над Уитби продолжал царить «дивный покой». Замеченная над Эдинбургом комета подтвердила его тезис, что чувствительность hirudo medicinalis распространяется не только на погоду, но и на космические турбуленции и сутолоку среди звезд. Когда на Везувии разверзлись кратеры, а в Смирне случилось землетрясение, Мерриуэтер наблюдал, как его пиявки все активнее включаются в единую цепь с бурным расщеплением подземных металлов, шквальным извержением горючих потоков пара из щелей земной коры и прочими событиями глубинной, тектонической погоды.
В этом смысле, мне кажется, Мерриуэтер оказался одним из первых в Европе ученых, как он сам себя называл, вообразивших погоду в качестве глобальной системы, пусть даже его предсказатель бурь оказался неспособным предупреждать о штормах в непосредственной от него близости. Предсказатель бурь предвосхитил тип мышления, который из нашего времени кажется самоочевидным – что земная метеорология подвержена влиянию вулканов, перепадов электричества и других планетарных по своему масштабу сил. Во времена Мерриуэтера такие представления казались сказкой. Других средств для проверки их подлинности попросту не было.
Не знаю почему, но с тех пор, как я принялась за это эссе, мне то и дело вспоминается эксперимент, поставить который мне отчаянно хотелось в детстве, хотя сделать это мне так и не разрешили. Пожалуй, напишу о нем, чтобы – на манер пиявки – от него очиститься. Метод состоял в следующем: нужно было пойти в мясную лавку и купить кусок свежей печени – чем свежее, тем лучше. Продавца нужно было попросить, чтобы он не клал его в целлофановый пакет, а завернул в непрозрачную бумагу. Было важно, чтобы печень как можно меньше была на свету, то есть в идеале нужно было попросить самый нижний кусок из тех, что лежали в витрине-холодильнике; при этом чья это была печень – куриная, гусиная, свиная или говяжья, значения не имело. Кроме того, требовалось купить пол-литра свежего молока – опять же, чем свежее, тем лучше. Вероятно, лучше всего подошло бы молоко непастеризованное, хотя в начале девяностых, когда мне, девятилетней, хотелось поставить этот эксперимент, на западной окраине Перта такого было не достать. Когда стемнеет, с печени нужно было снять ножом тонкую внешнюю пленку, обнажив самое ее нутро, и положить все это на блюдце. В другое блюдце наливалось молоко. Оба нужно было поставить под кровать, в метре друг от друга. После этого можно было укладываться спать.
Ожидалось, что ночью печень переползет по полу в блюдечко с молоком. Молоко станет розовым, а на ковре останется характерный кровавый след. Это было как-то связано с содержащимися в печени энзимами, привлекавшими к себе молекулы свежих молочных продуктов (этим и объяснялась необходимость держать печень в темноте – свет вызывал фотодеградацию энзимов). Теперь мне уже не вспомнить, почему эксперимент должен был проводиться именно под кроватью. Неужели присутствие человеческого тела никак не помешает печени совершить свой путь? Но одно я знаю точно: в детстве сама идея, что печень будет красться у меня под кроватью, как какая-нибудь красная рука, внушала мне ужас и будоражила, как электрический разряд. Да в общем-то и сейчас будоражит.
Сейчас пиявки не такие дорогие, как в XIX веке, когда их считали средством от всех болезней, создавая тем самым страшный ажиотаж. Партию разведенных в лаборатории, стерилизованных (то есть голодных) hirudo medicinalis можно купить в интернете (и люди покупают). Некоторое время их продавали на Амазоне. Десяток лечебных пиявок стоит около ста долларов США, и если их должным образом промаркируют, Почта Австралии доставит их сразу же, без всякого карантина.
На некоторых околомедицинских форумах утверждается, что присущая пиявкам кровожадность облегчает течение ревматизма, помогает при бесплодии и гипертонии, лечит воспаления, избавляет от хронической усталости и «четырехсот других болезней, вызванных недостаточной микроциркуляцией» (цитирую сайт Британской ассоциации гирудотерапии). Жму на ссылку, текст под которой гласит: «Первая помощь, или Начнем с самого главного: как преодолеть страх перед медицинской пиявкой». Пиявки, откуда бы их ни отправляли – из Южного Уэльса, Словении или Окленда, – приходят по почте в обычных картонных коробках с вложенным внутрь охладителем (по меньшей мере такое впечатление складывается по фотографиям на сайтах). Меня это поразило. Кошусь с опаской на крошечную ганглию, образовавшуюся у меня на щиколотке. Может, купить пиявок? Какого эффекта мне ждать? Крайне важным эффектом является резкий скачок в ощущении удовольствия от жизни, а также эффект косметический, что еще раз доказывает: пиявка – лекарство универсальное.
Резкий прилив удовольствия представляется мне сомнительным.
Хорошо, но ведь пару дней назад подруга порекомендовала мне какую-то корейскую маску для лица на основе слизи улиток. Что изменилось бы, если бы я набирала этот текст, сомневаясь в лечебных достоинствах пиявок, но почти уверовав в косметическую силу улиточной слизи, щедро наложенной на лоб, щеки и подбородок? А что если я прямо сейчас гляжу на вас сквозь тусклую пелену улиточной слизи?
Помимо никем не контролируемого домашнего применения, пиявки по-прежнему используются в хирургии, хотя и не для столь широкого круга болезней, как во времена Джорджа Мерриуэтера. Ученым пока не удалось синтезировать слюну пиявки, обладающую противосвертывающим и сосудорасширяющим действием, а также содержащую легкий анестетик (благодаря которому укус пиявки совершенно безболезнен). В реконструктивно-пластической хирургии пиявки хоть и редко, но применяются для предотвращения образования тромбов и стимуляции кровотока в пересаженных тканях. К ним прибегают все чаще в силу того, что изобретение микрохирургических лазеров и более точных скальпелей позволяет врачам соединять все более мелкие вены, что в свою очередь требует более тонких приспособлений для восстановления кровотока. В руках хирурга пиявка может оказаться послушнейшим из ножей.
Я же решила пиявок не заказывать. Хотелось бы написать, что из этических соображений (не хочется нести ответственность за неудобства, доставленные им при пересылке), но на самом деле я просто не уверена, что смогу увидеть в пиявке средство оздоровления, а не монструозное создание: ведь это я выписала себе сегодня утром строчку из книги Энни Диллард: «Пиявка сохраняет способность плавать, даже будучи фрагментированной». Плавает, даже будучи фрагментированной.
Приближение бури иногда можно почувствовать (правда ведь?), даже если на небе ни облачка. Как некое находящееся рядом тело – невидимое, но ощутимое. Электричество, давление, ветер, поднимающий столбы пыли и подталкивающий тебя в спину своей плоской рукой. Волна возбуждения пробегает по корням волос, покалывает где-то под кожей – непогода пробралась и туда. Молния может трижды расколоть небо среди бела дня – на четыре части. X X X. Так бывает (уже бывало и будет снова), хотя на небе видна и луна – дневная луна, свету которой пока не пробиться сквозь солнце. И тогда чувствуешь, как я сейчас это чувствую, что: Первая вспышка молнии освещает фотографа, притаившегося за шторой в комнате этого мужчины. Вот твоя фотография, которую ты никогда не видела. Это порно.
Вторая вспышка молнии озаряет старые озера, они выходят из берегов. Вода затопляет парковки, заводские цеха, уходит под воду печатный станок с выплывающими из него газетами. Мужчины бросают оружие и спускаются, поднимая брызги, со своих вышек.
Третья вспышка молнии заливает светом поляну в джунглях – на нее никогда не ступала нога человека. На земле извиваются, как завороженные, сотни пиявок: совокупляясь и поглощая, напрягаясь и расслабляясь, не обращая никакого внимания на предсказателей погоды. В грязи видны следы раздвоенных копытец, хотя самих крошечных оленей нигде нет.
© Granta, 23 апреля 2018 г.
1 В русском синодальном переводе пиявка представлена аллегорически: «У ненасытимости две дочери. “Дай! – кричат они. – Дай!”»